Бутенко Владимир Павлович
Шрифт:
И чем глубже изучал я российскую историю, зачитываясь Соловьевым, Костомаровым, Ключевским и Забелиным, чем шире знакомился с архивными материалами, тем сильней охватывало меня вольнодумство. Разница между выводами и заключениями великих историков и тем, что написано в институтских учебниках, — огромнейшая! Я нередко спорил с однокурсниками и даже преподавателями, пытаясь установить истину.
Наряду с лирикой сочинил эпическую поэму „Благоверный Владимир“. И вдруг на четвертом курсе меня пригласил к себе секретарь институтского бюро комсомола. Строгий парень, с профилем Ленина на лацкане пиджака, потребовал „не пороть чушь насчет величия Руси, а проявить себя в делах комсомольской организации“. По наивности я отнесся к предостережению легкомысленно. Затем главу из поэмы отказались опубликовать в институтской многотиражке. Безо всякой причины преподаватели стали ко мне относиться придирчиво. А я доказывал правоту, основанную на дополнительных сведениях, и на коллоквиуме похвалил адмирала Колчака за географические открытия.
Тот солнечный октябрьский день запомнил навсегда. Меня потребовал к себе декан. И едва затворил я тяжелую дверь его кабинета, как ощутил зловещую тишину. Владлен Иванович, читавший у нас лекции, был хмур, задушенно крутил шеей, хотя узел галстука можно было бы ослабить. На мое приветствие ни он, утиравший пот с покрасневшей лысины, ни мужчина атлетического сложения, в сером костюме, не отозвались. „Бакланов? — неприязненно уточнил незнакомец, суживая ледяные глаза. — Студент четвертого курса исторического факультета?“ — „Да“. — „Что такое великодержавный шовинизм, вам, надеюсь, известно? Тем более что вы — комсомолец“. — „Пока еще студент и комсомолец…“ — подыграл Владлен Иванович. „Разумеется, знаю, — ответил я уверенно. — Ленин указывал на…“ — „Молчать! Белогвардейских палачей полюбил? Кто дал задание вести антисоветскую пропаганду?“ От страха я остолбенел. А „серый человек“ молотил обвинения, выведывал, кто разделяет мои взгляды националиста. В голосе его ощущалась такая сокрушительная энергия, что мурашки бегали по спине. Я на самом деле поверил, что совершил преступление…
Как померкло в глазах — не уследил. Очнулся в приемной, когда фельдшер держал у лица ватку с нашатырем. Не было бы счастья, да помог обморок! Хотели, вероятно, за вольнодумство отчислить из института в назидание другим, но выяснили, что враг из меня неопасный, хилый, и ограничились проработкой.
Стихотворение получилось таким: Пусть дороги пеплом припорошены Бесшабашной юностью вдали, — Мы идем звенящей летней рощею, Отдавая всё сполна любви! О, моя восторженная женщина! Несравненна ты в своей красе. Знать, недаром Богом мы повенчаны, — Грустный странник и цветок в росе…Именно так я воспринимаю возлюбленную!
Пишу в родном доме. Полночь. Неожиданный дождь заставил удирать на мотоцикле из Бирючьего лога и укрыться в хуторе. Мы примчались к родителям с большой охапкой темно-красных лазориков. Я познакомил их с Мариной. Мать сразу же заулыбалась, и я убедился, что моя будущая жена ей понравилась. А отец по своей всегдашней замкнутости, привыкший сутками работать в поле на тракторе, лишь вежливо поздоровался. Дождь шпарит до сих пор! Поэтому после веселого застолья, — даже Марина пригубила домашнего винца, — родители нас не отпустили. Марина спит в моей комнате. А мне постелили в прихожке. Но разве уснешь?! Слушаю, как шумит апрельский ливень…
Я невероятно счастлив! Да потому что целовался с ней на пруду, потому что она тоже призналась в любви. Потому что мы молоды! Такая запредельная радость овладела мной впервые в жизни! С упоением думаю о Маринушке, самой прекрасной на планете!
Сумбур в голове. Господи, какое блаженство быть рядом с любимой, созерцать ее красоту, желать безумно! Самые ласковые слова, какие существуют, я сказал сегодня Марине и прочел стихотворение. Она обняла меня…
Бирючий лог уже зацвел, подернулся пушковой травкой, а гладь огромного пруда обрела теплую, глубокую зеркальность. Жаворонки не умолкали над нами в солнечной выси — близкие как будто и незримые. А мы бродили с Мариной, завороженные простором, цветущим терном, лимонно-желтыми и красными протоками лазориков. И я говорил ей о любви…»
8
— …Трошки, дядька, отъедь! Слышь? Не проходит машина! — требовал рядом настойчивый басок.
Андрей Петрович оторвался от дневника. Небритый хуторянин с шельмоватыми глазками, склоняясь к дверце, показывал рукой на допотопный «москвичок». Разъехались. И тут же из Дома культуры высыпала шумливая толпа. Среди женщин он высмотрел курносую, коротко подстриженную Валентину, в пестрой кофточке и широченных темных штанах. Располневшая и как будто укоротившаяся в росте, она также увидела его и подвернула, улыбаясь веснушчатым лицом.
— Никак ты, Андрейка? Откуда надуло?
Брат, перебирая костылями, правил к ним по опустевшей аллее. Седоватый чуб был мокрым от пота, капли его лоснились и на щеках. С лихим видом, расчетливо встал в полуметре, зажав планки под мышками. И по движению порывистой руки, по блеску глаз угадывалась неподдельная радость.
— Должно, отец сказал, где мы? Молодец, что прикатил, — говорил Иван, глядя цепко и озорно. — Видишь, как обрубили? А все равно пляшу на одной ноге!
— Когда глаза зальет! Ему пить запретили как смертнику, а он… — Валюшка сокрушенно махнула рукой. — Атаман одноногий!
— Ты, вижу, на лихом коне, — кивнул Иван, не обратив внимания на задирку жены.
— Так точно, господин подъесаул! — Андрей Петрович, подхватив шутливый настрой, жестом пригласил к машине. — Извольте. Доставлю с ветерком!
Валентина помогла мужу сесть сзади, а сама плюхнулась рядом с гостем. Он повел машину и сразу же признался:
— Хоть и вызвал ты меня, Ваня, по горькому поводу, а все равно приятно. Соскучился по родине.
— По какому поводу? — оглянулась казачка. — Прямо чудеса! Они всё знают, а я как дурочка.