Шрифт:
– Убедись сама, женщина! – С этими словами я сорвал с себя одежду и бросил на землю.
При виде того, как огромен мой член, Марина ахнула.
– !Dios m'io! – воскликнула она, перекрестилась и отвела взгляд в сторону.
Я от души надеялся, что в этот самый момент мимо ненароком не пройдет наш почтенный падре – кто знает, сколько раз назначил бы он мне, грешному, читать «Аве, Мария» и «Отче наш» в качестве епитимьи. Ведь картина его взору предстала бы еще та: Марина, нагая, с ножом в руке, и я, тоже почти голый и с вызывающе торчащим мужским инструментом.
Так или иначе, я торопливо скинул сапоги, ибо выбивать нож из руки у Марины надобности не было: она сама, резким броском, срезав с плюмерии два пышных цветка, всадила его в дерево и бросилась ко мне в объятия: похоже, ее охватило ничуть не меньшее вожделение, чем меня.
Подстелив мою монашескую рясу, мы опустились на землю, и она раздвинула ноги, меж которых пребывал столь желанный для меня рай.
Мой garrancha – твердый, впору резать алмазы – был жарок, как кузнечный горн и дрожал от страстного вожделения. Нависнув над ее сокровищем, я испытывал такую бешеную страсть, такое нетерпение, что это меня даже пугало.
Я целовал женщин и прежде, но так, как Марину, никогда. Это были не столько поцелуи, сколько какое-то головокружительное падение в пропасть. Я никогда не прикасался к губам столь нежным, к языку столь жаркому, изобретательному и гибкому. Я мог бы целовать ее вечно и никогда не насытиться... так переполняло меня сладострастие.
Я вошел в Марину, ощутив ее цветок как жаркую лаву между ее ног. Я чувствовал, как отвечает ее тело, даже когда мой рот пожирал ее рот, мой язык устремлялся к ее языку, как будто то была прелюдия к проникновению моего «орудия». Толчки его стали все чаще и сильнее, а ее бедра в упоительном ритме, извиваясь, двигались мне навстречу.
Я проникал все глубже, все неудержимее, все яростнее, а Марина откликалась все более самозабвенно и страстно; наши тела сливались в умопомрачительном взрыве всепоглощающего, пламенного чувства. Никогда прежде мне не случалось переживать такой бурный экстаз, как будто все гарпии в аду и демоны в наших душах сражались, чтобы вырваться на волю, толкая нас навстречу друг другу, к еще большему сближению.
Мой бедный garrancha так долго обходился без женского лона, что теперь меня беспокоило лишь одно: а утомится ли он вообще хоть когда-нибудь? Пока же он, как, впрочем, и тот жаркий цветок, куда он вновь и вновь проникал, не ведали усталости. Не берусь сказать, было то райское наслаждение или безумный дар самого ада, но только, похоже, мой истомившийся garrancha и его подруга зажили самостоятельной жизнью, желая наверстать упущенное, и от нашего с Мариной сознания тут уже ничего не зависело.
Вся трепеща и вновь и вновь сливаясь со мной в экстазе, она сжимала меня все крепче, целовала, кусала, грызла, впивалась в мои губы, как будто не в силах остановиться. Ее ногти царапали мою спину, бока, ягодицы и бедра.
Правда, один раз Марина все же прервала эту безумную скачку, чтобы, как она сказала, «охладить лоно».
Марина взяла меня за руку и завела в пруд, и некоторое время мы нежно ополаскивали друг друга, но потом как-то само собой получилось, что особое внимание при этом уделялось некоторым... ну, словом, особым местам. Потом она объявила, что хочет поцеловать то, что доставило ей сегодня столько радости, и без промедления коснулась моего garrancha губами, затем взяла его в рот и начала, посасывая, ласкать языком, что очень скоро вновь повергло меня в полнейшее неистовство, и безумный круговорот возобновился.
В конце концов я вернул Марине подаренное наслаждение, хотя не могу сказать, что именно ласкал мой жадный язык: благоуханные райские врата или жаркое жерло ада. Ласки сменялись ласками, объятия и поцелуи воспламеняли нас снова и снова, и так продолжалось весь остаток дня, до самых сумерек.
Мне бы хотелось сказать, что в тот день я показал Марине, что значит на самом деле заниматься любовью, однако, не кривя душой, могу похвастаться лишь тем, что оказался достойным партнером. Учить мне ее было нечему, ибо прекрасная индианка была самой настоящей bruja, ведьмой, и впервые в жизни женщина владела мною так же, как и я ею. Как я уже говорил, во время этого любовного неистовства наши тела, и особенно их интимные части, жили собственной жизнью, повинуясь только собственной воле и своим безумным желаниям. В эти мгновения казалось, что ничто на свете не способно разомкнуть наши объятия и разъединить нас. Я не уверен, что это было бы под силу даже самой смерти.
Но всему приходит конец, и вот мы, выбившиеся из сил, уже ни на что не способные и потому невинные в своей наготе, замерли, некоторое время оставаясь неподвижными и безмолвными.
Наконец я спросил:
– У тебя давно этого не было?
– Да, весьма долгое время, с тех пор как этого негодяя, моего мужа, пристрелил ревнивый соперник. Но и когда он был жив, я ни разу не испытывала с ним ничего подобного.
– Un hombre duro? – спросил я. – Крепкий мужчина он был, а?
– Un hombre nada. Как мужчина он был никакой.
Марина говорила все это с закрытыми глазами, а, открыв их, перекатилась на меня, вправила в себя моего дружка и проговорила:
– В одном ты был не прав. Твое мужское достоинство больше и тверже, чем пушка.
После такого заявления мой поникший было amigo таинственным образом воспрянул, и мы возобновили свой безумный танец.
27
Прежде чем вернуться в дом Марины, мы снова охладились в пруду, непринужденно, словно были знакомы целую вечность, болтая о том о сем, причем я ни разу не вспомнил о том, что она принадлежит к народу ацтеков. Впрочем, как и о том, что рано или поздно нам с Лизарди придется отсюда убраться. Об этом мне просто не хотелось думать.