Шрифт:
Когда он узнал, что у Марины природный дар к языкам (она быстро научилась испанскому, владела науатль – языком ацтеков и знала наречие майя, на котором говорили в большей части южных областей), он стал также использовать ее в качестве переводчицы.
– Но она была не только любовницей и переводчицей, – добавила моя Марина. – Она была на редкость умной и сообразительной женщиной. Когда Кортес вел переговоры с ацтеками, она всегда разгадывала их замыслы и докладывала обо всем любовнику, который неизменно следовал ее советам. А еще она родила Кортесу сына, хотя впоследствии он выдал ее замуж за одного из своих соратников, Хуана де Харамильо. Эта женщина побывала в Испании и была представлена ко двору. Правда, индейцы презирали ее как изменницу своего народа, заявляя, что, возможно, Кортес не смог бы завоевать их, если бы Малинче не предала их, помогая командиру конкистадоров.
– Может быть, они и правы, – заметил я.
– А ты представляешь, каково было несчастной девушке, когда ее отдали на потеху солдатам? Донью Марину лишили наследства, превратили в рабыню для утех, заставив ублажать сначала индейцев, а потом белых. Причем ни те ни другие ничуть не интересовались ее чувствами: просто заставляли бедняжку раздвигать ноги и ложиться под того, под кого прикажут. Ясное дело, она ненавидела всех угнетателей, и если связала свою судьбу с испанцами, то лишь потому, что хотела отомстить соплеменникам.
– Но я так и не понял: почему все-таки мать назвала тебя Мариной?
– Моя мать была служанкой в доме испанца. Он имел ее, когда хотел, и выбросил, стоило ей стать постарше. Правда, в отличие от многих других слуг моя мама умела читать и писать. Она знала историю о донье Марине и дала мне это имя в качестве предостережения, чтобы я помнила: наш мир жесток и нужно учиться защищать себя самой, потому что никто другой этого делать не станет.
– А кто твой отец?
– Я никогда не знала своего отца. Он был vaquero и разбился насмерть, свалившись с лошади, еще до моего рождения.
Я вспомнил, как сам обращался со своими слугами, как порой унижал их только для того, чтобы они знали свое место, и впервые в жизни заинтересовался: а что же думали эти люди обо мне.
28
– Я уезжаю, – заявил мне Лизарди на следующий день.
Я удивился, но спорить не стал, ибо понимал, что он прав. Вообще-то и мне самому, несмотря на мою безумную страсть к Марине, тоже следовало продолжить путь. Оставаясь, мы с Хосе не только рисковали сами, но и подвергали риску священника, который мог дорого поплатиться за оказанное нам гостеприимство.
Словом, он уехал, а я пока что задержался в Долоресе, предоставив книжному червю добираться до Мехико в одиночку. Откровенно говоря, я опасался, что его болтливый язык очень скоро приведет ко мне вице-королевских альгвазилов. Чем больше я размышлял об этой вероятности, тем сильнее был соблазн заставить его умолкнуть навеки, но я гнал от себя такие мысли. Мы с Лизарди многое испытали вместе, и, пожалуй, между нами возникла связь более тесная, чем мне хотелось признавать. К тому же это поставило бы под удар отца Идальго и Марину. И в любом случае не решило бы проблему: даже убей я Хосе, мне все равно пришлось бы покинуть Долорес. Правда, прежний Завала избавился бы от Лизарди в два счета: к чему лишний раз рисковать. Но теперь я сильно изменился: что-то происходило со мной, чему я и сам не мог найти определения. Мне почему-то страшно не хотелось, чтобы падре или Марина думали обо мне плохо.
Лизарди решил уехать с обозом, который доставлял по проходившему через Долорес длинному, более ста миль, пути серебро с рудников: южнее Гуанахуато этот обоз должен был соединиться с еще более многочисленным караваном вьючных мулов. Лизарди решил задействовать все свои связи, привлечь родных и друзей, чтобы напрямую обратиться к вице-королю с просьбой о пощаде и помиловании. Всем известно, что правосудие можно купить, так что Лизарди нужно было просто предложить хорошую цену. Однако я не мог последовать примеру Хосе: мои «грехи» были гораздо более дорогими. Боюсь, что прощение для Хуана де Завала стоило бы половину золота инков.
По правде говоря, я привязался к Марине и не хотел двигаться дальше. Не то чтобы я полюбил красавицу индианку – я поклялся любить вечно одну лишь прекрасную Изабеллу и не собирался нарушать этой клятвы, – однако мои чувства к Марине зашли гораздо дальше обычного вожделения и с каждым днем становились все сильнее и глубже.
Да, кстати, она оказалась права: весть о чудесном исцелении владельца гасиенды мгновенно распространилась по округе. Страждущие толпами устремлялись в церковь с просьбами о помощи, и уклоняться от этих просьб мне с каждым днем становилось все труднее. Однажды меня буквально загнали в угол и вынудили посмотреть хворого ребенка. Марина услышала, как я посоветовал матери купать его в горячей ванне, и, отозвав в сторону, предостерегла:
– При лихорадке ни в коем случае нельзя прописывать горячие ванны: жар от этого лишь усилится и ты убьешь малыша.
!Ay de m'i! И зачем только я подался в медицину?
Чтобы в одиночестве спокойно обдумать, как мне жить дальше, я оседлал Урагана и отправился на три дня на охоту. Я надеялся, что, оказавшись в глуши наедине с самим собой, никого не опасаясь и не будучи ни перед кем в ответе, впервые после смерти Бруто смогу обрести душевное равновесие.
Поскольку охота на оленя с мушкетом казалась мне лишенной азарта, я одолжил у одного из друзей Марины добрый охотничий лук и колчан со стрелами и умчался верхом в глухомань.