Шрифт:
Как-то в военные годы к Ивану Алексеевичу приехал в гости однолетка, русский художественный критик. Аккуратненький, элегантный, наодеколоненный, без единого седого волоса, с хрустальным моноклем в глазу. Зашел и за чашкой чая стал развлекать Бунина рассказом о своих умопомрачительных эротических похождениях, без малого достойных легендарного Казановы.
Бунин слушал с большим удовольствием фривольное повествование. Он вообще обожал выслушивать такого рода «исповеди». Втихомолку посмеиваясь, иронически разглядывая маститого гостя, он не проронил ни словечка.
А когда визитер ушел, Бунин только и сказал:
– Каков враль!
Однако к вечеру спустился из своей комнаты чем-то удрученный.
– Что с вами такое? – испугался секретарь писателя.
– Вы знаете, я все время думал, ну а, может быть, все, о чем он нам поведал, – чистая правда. Ведь он же – мой ровесник!
Бунин не мог отправиться в шальной загул не только по причине пошатнувшегося здоровья, но из-за отсутствия достойных его имени денег. Даже в дни изобилия, после получения Нобелевской премии, Иван Алексеевич стал мысленно предвосхищать, что не сумеет удержать средства и рано или поздно окажется у «разбитого корыта». В этом отношении он себя хорошо знал, и тут, несомненно, сказывались наследственность, воспоминания о бедной обстановке его дворянского дома и полном, почти до нищеты, оскудении.
Может быть, этим и объясняется, что когда у него возникла реальная возможность за сравнительные гроши приобрести в излюбленном им Грассе небольшой домишко, чтобы впредь не думать о крыше над головой, несмотря на советы друзей и близких, он на такой шаг не решился. Ему казалось, что русскому писателю Бунину не к лицу стать каким-то домовладельцем, каким бы этот его дом ни был миниатюрным. Лучше всего вольно катиться по миру, без обременительных обязательств.
Бунин в стихах горько сетует:
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо. Как бьется сердце, горестно и громко, Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом Со своей уж ветхою котомкой!Иван Алексеевич легко мог избежать необходимости входить в «наемный» дом, особенно после премии, но оседлость была категорически чужда его природе. Все годы эмигрантского житья он колесил из Парижа в Грасс, из Грасса в Париж, иногда, если представлялась возможность, непременно в одиночку, пускался и в более далекие странствия.
Деньги у Бунина и вправду утекали сквозь пальцы. У него всегда не хватало терпения что-то считать, складывать, производить какие-либо, хотя бы самые элементарные, арифметические действия. Пока дело касалось однозначных или в лучшем случае двухзначных цифр, он умел быть расчетливым, даже прижимистым. Однако если, упаси создатель, в его вычисления должны были впутаться трехзначные ряды, а то и четырехзначные, он окончательно терялся, становился беспомощным и одновременно необдуманно щедрым и расточительным, искренне уверяя, что не создан для «высшей математики».
В голодные военные годы в поисках дополнительного, «внекарточного» питания он иной раз в одиночестве и как бы конспиративно отправлялся с большим мешком за спиной в старый город. Там, в кривых и крутых грасских улочках, доставал какие-то сомнительного качества продукты, за которые, конечно, платил втридорога. Его главным образом интересовали яйца, колбаса и сигареты. И если он возвращался с добычей, то восторгу его не было конца и краю. По одному выражению его лица можно было безошибочно определить результаты охоты.
Тут есть одна забавная деталь. Если ему, хотя бы за полцены или того меньше, предлагали те же продукты с тем, что они будут ему доставлены на дом через день-другой, но деньги надо выложить вперед, он ни за что не соглашался. Сделка должна была завершиться тут же, при нем. Деньги и товар «на бочку». Никаких авансов он не признавал (кроме редакционных себе!) и неизменно приговаривал при этом свое любимое: «Ах, вы не знаете, злых людей очень много!»
Гнетущие мысли терзали сердце старого мастера. Вот что записал в своем дневнике секретарь Бунина Александр Бахрах:
«После долгих разговоров о смерти, теме, к которой он то и дело возвращался с содроганием и отталкиванием, начисто отрицая возможность загробной жизни, он поднялся к себе и позвал меня. Всегда гордившийся холеностью своего тела, он теперь был чем-то явно огорчен. „До чего прекрасная была у меня когда-то правая рука, – сказал он. – Левая – та никогда не была хороша. А что теперь с ней? Покрылась гречкой. Стала дряблой. Проклятая старость…“»
В этот момент я заметил на его письменном столе большой конверт, на котором стояло лишь одно слово – «Сжечь». Я невольно улыбнулся, подумал, что он хочет кому-то поручить сжечь свои черновики.