Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:
— Пусть закопают… Тут хоть закопать есть что… А то вот на чугунном заводе я был с ротой — лет десять назад или больше — так при мне один малый, рабочий, в чугун попал… Из домны течет такой жидкий чугун белый… Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и — фьють — бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало — блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! — чугун и чугун, и закапывать нечего было… Стой перед чугуном да литию пой!
Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.
В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя — согнулась кистью назад.
Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном — жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили — не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью — не холодно… Страстно хочется крикнуть: «Эй, Нетакхата!» — и нельзя вслух; смотреть можно.
Вот осталась незарытой только голова над землей — небольшая, темная, с грязным лицом. Одна голова — и это страшно.
И солдаты столпились кругом, тянутся друг из-за друга, шепчутся — глаза строгие.
Маленькое круглое на земле, и вокруг так много людей, так теснятся, так ждут — ждут долго, и это жутко.
— Зря! — громко говорит, наконец, Качуровский и машет рукой.
— А вдруг? — весь вздрогнув от холода, тихо отзывается Бабаев.
— Что вдруг? — Лицо у Качуровского выжидающее, детское.
— Вдруг он поглядит и что-нибудь такое скажет… а? — чуть улыбается Бабаев.
— Ну, где уж! — отвернувшись, опять машет рукой Качуровский, но ждет.
Он присел опять на корточки, как сидел прежде, нагнул голову, вывернул ее, как смотрят в подворотню, и долго глядит, и незаметно сзади него один за другим присаживаются, тихо толкаясь, солдаты, и у фельдфебеля Лося косой сгиб в широкой пояснице и руки вперед, а на руках жалостливо растопырены пальцы.
— Неужто совсем убитый? Вот грех! — говорит он несмело.
Дождь перестал почти. Дождь сочится устало, лениво, и уже все видно кругом: и то, как небо отклеилось от земли на горизонте и желтеет просвет; и то, как далеко кругом залита вся степь и тускло поблескивает в лужах; и дорогу — широкую гуртовую дорогу и спуск на ней вниз, к лагерю; и город направо, с мокрыми крышами и куполами колоколен.
А тем, кто нагнулся и смотрит на маленькую жуткую голову в земле, видно, что никогда уже не оживет Нетакхата.
Качуровский подымается первый, как сел.
— Нечего! — говорит он густо. — Что там в бирюльки играться! Вынимай его и шабаш… Живо!
Теперь лицо у него жесткое; щеки, как плотные треугольники из терракоты, и глаза опять подобрались, сузились.
— Полчаса морочил голову, осел! — выдавливает он, колюче глядя на Лося. — Порядок! — кричит он роте. — Во взводах равняйсь!
И солдаты отхлынули и затолкались, хлестко топая по грязи.
Чтобы не задеть лопатками тела, откапывали Нетакхату руками. Потом обмыли в луже и понесли на его же шинели в лагерь, следом за ротой.
Бабаев и Качуровский шли сзади.
Дождя уже не было, и было странно видеть, какой лучистый понизовый свет шел из-за далеких, очень мирных кудрявых облаков, где садилось солнце, — дробился в лужах, подымался под свалившую грозовую тучу, как под крышу, и спихивал ее дальше, чтобы стало просторней и реже кругом. И все кругом казалось проснувшимся и усталым и потягивалось, жмурясь, чтобы скоро опять уснуть. Опять запахло землею, слабым придушенным запахом весенних оголившихся кочек, обмытой травы, речных берегов, когда река неширокая, цветет и течет низко.
С горки видно было, как подходили к лагерю другие, вперед ушедшие роты и как почернели и напружились палатки.
— Надо зайти, рапорт написать, — хмуро сказал Качуровский и добавил: — Вот склока!
— Напишите, что вы его убили! — вдруг отозвался Бабаев, глядя под ноги.
— Как я убил? — обернулся Качуровский.
— Напишите, что, если бы вы его не позвали, он не был бы убит, как не был убит никто в целой роте… Правда ведь? Вы так и напишете?
Бабаеву становилось зябко и тяжело от всего прилипшего, мокрого, что было на нем, трудно было идти и трудно думать, и представлялась почему-то столовая в доме Качуровского, длинный стол, булькает, кипя, самовар, у ребят за столом потные, шумно дующие на блюдечки лица, и умоляюще страдальчески говорит что-то кому-то из них покорная узкая дама, похожая на зеленого богомола.