Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Я не помню, как это со мной… испугалась, — застенчиво говорила грудным голосом Надежда Львовна. — А вы зачем стреляли? В кого стреляли?
— В Нарциса, — ответил он.
— Зачем же? Ведь убить бы могли? — нахмурила брови.
— И убил бы… Не попал только.
— Ну, что вы! Зачем?
Вот она смотрит на него удивленно и недоверчиво, и ему начинает казаться, что он никогда не мог бы убить Нарциса, не думал убивать, — просто выстрелил куда-то в ночь.
— Конечно, не убил бы, — соглашается он. — Зачем? — И радостно видеть, какие у нее глаза, благодарные, легкие, распустившиеся, как полевые цветы после дождя.
— Коробочку-то я вам дала, дайте-ка сюда! Совсем забыла, — сказала старуха.
Голос у нее теперь был уже неприкрытый, грубый, злой; даже и не женский, а какой-то бесполый, жужжащий. Серые растрепанные волосы отовсюду с плоской головы сползли на блузу, замасленную спереди, и протянулись вперед, как деревянные обломки, руки, на которых нельзя было различить, сколько пальцев, — восемь или один.
Бабаев достал коробку из кармана. Была она легкая. Подумал: «Что в ней? Векселя? Процентные бумаги?.. Жаль, не посмотрел!..»
— А я думал, это вы мне в подарок, — с усилием сказал он.
— Ну да! Еще бы, такие подарки делать! — качнула головой старуха.
Бабаев вдруг вспомнил, что точно так же, вверх и влево, качала головой Надежда Львовна, и тут же забыл об этом.
— Да и не за что дарить, — сказал он, — только напугал вас Нарцисом.
— И то правда, не за что пока… Заслужите.
— Ночь велика, — криво улыбнулся Бабаев, — заслужу еще… Или, может быть, не дай бог?.
Бабаев сидел одетый, шинель жала ему плечи, но ощущение было привычное, точно на дежурстве или в карауле. И там тоже не раздеваются, потому что чего-то ждут. Только там без этого мучительного любопытства, без этого острого нажима глаз.
Бабаев и глаза свои теперь ощущал уже не как глаза, а как тонкие, незаметно режущие ланцеты, и не два, а десятки гибких, длинных, как травы. Обнимали, ползли, впивались в тела, то в это, лежащее на кровати, прикрытое одеялом, то в другое, нагло раздутое, широкое, уходящее и входящее снова.
— Нарцис — умная собака, — сказал Бабаев, — только он слишком жизнь любит… Это в нем смешно: зачем ему?
— Ну, наш Белка, должно быть, умнее был: на крышу за кошками не бегал, — зло отбросила в него старуха.
Злость была плюгавая, шипящая, и Бабаев понял, что он уже неистребимо ненавидит старуху, и от этого где-то внутри стало горячо и бодро.
Он подумал, что если вот теперь он встанет и скажет, что хочет уйти, она испугается, она будет умолять его остаться, просто не пустит никуда, может быть, будет плакать. Она — простая: или слезливая, или наглая, двухколенная, как стеклянная трубка… И такой немногодумный был у нее лоб, прикрытый жидкими волосами, наискось идущими от пробора посредине влево и вправо.
«А ведь у нее точно такой же лоб!» — с испугом присмотрелся вдруг Бабаев к Надежде Львовне.
Он сам не заметил, как — придвинулся или нагнулся на стуле — приблизил свое лицо к ее лицу, охватил его всего глазами и жадно держал, не выпуская.
Может быть, оттого, что лежало на подушке, лицо ее казалось шире, чем днем, и было в нем еще что-то новое. Прическа темных волос сползла назад, обнажив небольшой и плоский, покатый старухин лоб, и припухлость нижней губы, еле заметная днем, была такая же законченная, как у старухи.
Был какой-то испуг в глазах Бабаева; она заметила его, непонимающе улыбнулась. Ее тонкие, шнурочком, брови поднялись встревоженно, и она сказала вдруг, думая о чем-то своем:
— Вот приедет Саша, дам ему нагоняй, чтобы не бросал жену в такое время!
Она пыталась сказать это так, чтобы вышло шутливо, и тон голоса взяла чуть капризный, детский, но вышло жутко. Стало обидно Бабаеву, что вот в ней живут такие плоские, ненужные слова, как-то рождаются, как-то выходят, ничем не окрашенные, вялые, неизвестно зачем.
«А ведь я ей тоже ничего не могу сказать», — подумал он и тут же сказал:
— Чем бы вам Саша помог?.. Он, должно быть, слабый… И вообще, что бы он сделал, интересно?
— О, он бы придумал! — живо ответила она. — Его знают!.. У нас бы тут целую ночь полицейский стоял.
Она была так же уверена в чем-то маленьком, но совсем, как старуха. Их две в доме. Под глазами Бабаева тускнела, тухла матовость ее кожи — неуловимо, но как-то понятно; матовость, нежность — Бабаев уже искал их, напрягал глаза, чтобы увидеть.