Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Жила она с пятнадцати лет в городе в горничных, теперь ей было около двадцати.
— Федосья! — закричал Фома в сторону реки. — Мотя пришла.
Он расцеловался с дочерью и недоумело протянул руку чиновнику; тот приподнял фуражку и поздоровался.
— Ты, папаша, его не бойся, это ему в лесу жутко стало, а то ведь он не кусается. Это жених мой, — отрекомендовала она чиновника.
Жених был крепко сложенный, обрубковатый парень с необросшим толстым лицом и красными руками, выходившими из коротких рукавов тужурки.
— Ишь ты! — одобрительно протянул Фома; он хотел добавить: «Кого подцепила!» — но удержался.
— Пришли мы за родительским благословением навеки нерушимым, — продолжала бойко отчеканивать Мотя, играя смешливыми глазами, — только это ты нам после дашь, а теперь чаем напой, а то шли мы долго и заморились.
— Ишь ты, дело-то какое! — довольным тоном заметил Фома, и по лицу его, теряясь в густых усах и бороде, поползла детски-блаженная улыбка: жених с кокардой и серебряными наплечниками ему положительно нравился.
Никишка лежал наверху и наблюдал, какими здоровыми и жизнерадостными были Мотя с женихом. «Сто лет проживут», — подумал он про них, и ему стало больно от зависти и хотелось провалиться куда-нибудь, чтобы его никто не заметил.
Но его заметили.
— Больной, что ли? — тихо спросил, кивая на него головой, жених у Моти.
— А, братец мой любезный! — направилась к нему Мотя. — Умирать собираетесь?
Никишка грустно улыбнулся, потом худыми руками поднялся на «нашесте» и привычными движениями длинных ног спустился вниз.
— В Киеве-то был? — безжалостно-иронически спросила Мотя.
— В Киеве был, а вот в Ялту хотел дойти, не дошел, простудился, — глухо ответил Никишка, глядя в землю.
— В Ялту! Тоже не дура, ишь куда захотел! У нас в прошлом годе барышню тоже в Ялту возили, чахотка была такая, как ты, — подбрасывая зонтиком, припомнила Мотя.
— Ну? А оттуда какая приехала? — спросил Никишка с живейшим участием.
— Оттуда? — переспросила с усмешечкой Мотя. — Оттуда не повезли, там и схоронили.
Никишка больше ничего не спрашивал: для него теперь сразу стало ясно, что он умрет, и, с ненавистью взглянув исподлобья на красного жениха Моти, он повернулся, кашлянул в руку и побрел по узкой тропинке в глубь леса.
Без шапки, в опорках, надетых на босые ноги, длинный, узкий, жалкий, окончательно пришибленный, он шел среди роскошных от дождей зеленых кустов орешника и черемухи, шел и тупо глядел в землю.
Киев, Ялта — все, от чего он ждал спасения, разлетелось прахом. Точно это был гриб-дождевик, круглый и полный, но ударили по грибу палкой, и он превратился в душную пыль.
Теперь уже ничего не оставалось у Никишки, никаких надежд.
Ему представилось, как лежит он в гробу мертвый, но чувствующий, как на нем кишат черви, обгладывая кости, и он все это слышит, и ему больно и душно, но он не может пошевельнуться.
Почти на самой тропинке лошадиный череп, с длинными желтыми зубами и черными впадинами глаз, мирно покоился под кустом смородины. Он видел этот череп и прежде, но теперь ему показалось, что в черепе сидит смерть и стережет каждый его шаг, глядя сквозь темные впадины.
Он похолодел, остановился и несмело толкнул череп ногой; череп лениво повернулся, сверкнул оскаленными зубами, а под ним, на мокрой земле, закопошились козявки. Смерть глядела теперь на него через одну глазницу и как бы говорила: «Оттолкнуть меня хочешь, нет, не оттолкнешь! И мать, и отчим, и сестра, и жених ее будут жить, а ты умрешь».
Ему сделалось страшно и хотелось уйти, но кругом был лес. За передними дубами и кленами виднелись сквозь зелень еще другие, потоньше, за этими еще и еще…
Никишке показалось, что он в клетке и что деревья — спицы клетки, что сколько бы он ни шел, он не уйдет. Он безнадежно оглянулся кругом и сел на упавшую от бури ветлу. Ветла была старая, наполовину гнилая, так что от ствола в нижней части остался только тонкий слой коричневой древесины, покрытый корою. Но ветла хотела еще жить; она вцепилась в землю жидкими сучьями и, шурша белесыми повисшими листьями, не сдавалась. Соки шли еще по тонкому слою древесины, их было мало для всех ветвей, но они были, и дерево жило, жило, готовясь к смерти.