Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Ка-ак? — совсем опешил Бимка. — Это ты?.. Племяш называемый?.. Родного свово дядю так?..
А он ответил:
— Теперь дядей-теток нет — теперь революция!
Она захватила его всего целиком — революция. С того времени, как она началась, она без передышки пела в его душе: революция! Ему казалось, что это и не слово даже, а какая-то голосистая, горластая песня, которая никогда и никак не в состоянии будет надоесть, а всегда будет звучать лихо, удало, завлекательно, раскатисто на весь свет: ре-во-лю-ци-я!.. Оно было найдено им, наконец, средство от скуки жизни. Были такие хозяева у жизни, которые сделали эту жизнь прежде всего почему-то скучной, — просто до тошноты скучной, — и теперь он готов был им без конца мстить за это.
— Их надо всех поуничтожать, чертей! Вконец! — кричал он звонко и отчетисто, намекая на этих бывших хозяев жизни и подымая кулак.
И казалось ему совершенно простым и ясным, что не в ремонте только нуждается жизнь, а в окончательной перестройке.
С началом революции у него появилась способность говорить речи. Правда, речи эти были не очень длинны (скука длинных речей была ему совсем не к лицу), но зато выразительны, и кончались они большей частью так:
— И потому, стало быть, товарищи, все надо к чертовой матери!
Однако подсохла как-то революция к лету, вступила в затяжную какую-то скучную полосу: хозяева жизни оставались на своих местах, война продолжалась, и, если бы бросил он завод, его бы забрали в армию.
И от начавшей было сосать его новой тоски, еще более тошной, он избавился только в октябре.
И, как пылинка среди пылинок, поднятых вихрем из-под давящих ног, он закружился радостно. Он успел уже побывать и на Дону и на Кубани… Был в квартире генерала Каледина… На бронепоезде под Ригой помогал обстреливать немцев, — подносил к шестидюймовке снаряды… Сюда, в Крым, он приехал как комиссар труда и с огромной энергией уничтожал хозяев, реквизировал, жучил, обобществлял.
Но, налетевши в вихре, как пылинка среди пылинок, он улетал теперь в том же вихре, без сожаленья и без грусти, с одной только жаждой нового полета, и из шести лиц, столкнувшихся вместе в тесном вместилище каретки форда, это было наиболее беззаботное, наиболее веселое, наиболее верящее в счастье, наиболее избалованное счастьем, насквозь пронизанное лучами счастья лицо… И счастье это было все то же — певучее, вместившее в себя тысячу песней, истинная «Песнь песней» — слово «ре-во-лю-ци-я»!..
На другом лице были блестящие, как стекло, черновекие глаза, от темных подглазий огромные, нос серпом и уши, как у летучей мыши.
В Каменец-Подольске, над извилистым и быстрым Смотричем, на польских фольварках или потом в Подзамчье, в узеньких, кривых, помнящих турок уличках, около бывшей турецкой крепости, ныне тюрьмы, в воротных каменных устоях которой сидели, прочно влипнув, круглые бомбы, — прошло детство.
Какой крупный, исчерна-сизый виноград бессарабский привозили из Хотина, за двадцать шесть верст, и как приманчиво на площадке около моста, на возах молдаван, горели по вечерам фонарики!..
Это было как таинство. Пролетки извозчиков дребезжали по булыжнику мостовой, заглушая все остальные звуки; стены домов около чуть белелись и казались совсем легкими, как из оберточной бумаги, и единственным, плотно закругленным, существующим самостоятельно и в то же время недосягаемым, как мечта, были эти возы с фонариками над грудами терпко пахнущего винограда. Подходили к этим возам, пробовали, торговались, но спокойно, как сама судьба, говорили молдаване:
— Тилько дэсят копэек…
Достать бы гривенник и купить фунт!.. Но разве можно было где-нибудь достать целый гривенник?
Мелом на старых серых досках, кое-где даже черных от гнили, на фронтоне кривого крылечка было начерчено кривыми, пьяными буквами по-русски: Меламед. Сюда он бегал каждое утро, подтягивая на бегу шлейки коротеньких гультиков.
Меламед был в рыжем, густо заплатанном длинном сюртуке и сам рыжий, с закрученными концами длинной бороды и волос над ушами. Муаровый вздутый картуз носил внахлобучку; имел козий голос. Часто кричал, сердясь, и больно бил его указательным скрюченным пальцем в затылок…
В этом хедере было их человек десять, и так громко учились они читать по-еврейски, что русские прохожие затыкали уши.
Проходя мимо аптеки Англе в Троицком переулке, мечтал он быть аптекарским учеником, ходить в чистеньком костюме, в воротничках и манжетах, с блестящими запонками, может быть и из нового золота, но совсем как настоящие золотые, приносить домой разные духи и пахучие мыла в красивых обертках… Но разве так много аптек в Каменце?.. И разве же так много нужно туда учеников?.. В декабре, когда выпадал снег даже и в Каменце, по первопутку к польскому и русскому Рождеству привозили битых гусей, накрест перевязанных тонким шпагатом, и горы гусиных потрохов лежали на мешках, постланных на земле на Старом базаре, и целый гусь тогда продавался по рублю, даже по девять гривен, а потроха (все в сале!) за четвертак!..