Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Конечно, добежали те трое с кольями. Убили ее. Однако… на одну минуту всего опоздали… Вот что значит одна минута в жизни!.. И теперь то же!.. «Станции»!.. «Станций» появилось много всяких, а «минуты», разве они убавились?..
— Как же потом? Лечили?
— Чем же лечить?.. Прижгли!.. Первое время я очень боялся отца… То есть я бы не боялся, да мальчишки кругом: «Сбесится, кричат, сбесится твой отец!..» — и на одной ножке около меня прыгают…
Мальчишки, это уж вернее всякой «станции», не верить им нельзя… Я даже отцу на них жаловался и плакал, но только издали: подходить близко к нему я все-таки боялся…
А он смеется себе в бороду (такая же, как у меня, борода была): «Зажило уж, говорит, как ничего и не было!.. Да и собачонка та, наверно, не бешеная».
Три недели прошло, месяц, два месяца… Уж осень подошла… Яблоки-антоновку начали продавать… Забыли мы уж про собаку, и даже мальчишки на улице забыли. Но я-яд, он, оказалось, не забыл!.. Яд — он действовал!..
И вот отец заболел…
Никогда я не видел его больным до того случая… Лежит отец на диване; на голове компрессы; мать мечется, лица на ней нет: глаза большущие, в кругах черных…
Но вот что помню я неизгладимо, как вчера было: как бежали мы от отца все четверо: мать, я, Коля, мой старший брат, и Паша, младший… Паша на руках у матери, Коля впереди и все глядит назад, я сбоку и тоже оборачиваюсь назад, а мать кричит нам: «Бегите!.. Дети, бегите!..»
И вот мы прыгаем через ботву огородную, через плетень царапаемся; падаем, вскакиваем, мчимся… От кого же, от кого это?..
То отец меня спасал от бешеной собаки, теперь мать меня от него спасала!.. А его уж толпа окружила — с веревками, с кольями. Это я видел… В него кирпичами бросали… И крики я слышал: «В голову цель!.. Оглушай!..»
А сзади всех будочник стоял и шашку вот так держит вверх… И вот ощущение подлое, — я его и сейчас помню: успеют или не успеют убить отца, пока мы убежим?.. Успеют или нет? — вот о чем я тогда думал!..
— Вы на себя клевещете, Ефим Петрович! — вставил я. — Этого вы не могли думать. Да и невозможно запомнить, что вы думали в возрасте пяти лет…
— Думал!.. Нет — думал именно это!.. И бежал изо всех сил — не к отцу ведь, а от отца, и изо всех сил думал именно это!.. Потому что я ведь был уже испуган отцом…
Искалечь как угодно человека, но оставь ему рассудок, — он все-таки человек… Но отними то, чего и глазом не видно, то, что там, в черепе, — и кончено: и отца нет!.. Какой же это отец, который воет, плюет в тебя, зубами щелкает и вот-вот тебе в щеку вцепится?.. Это уж зверь дикий!.. Он нас, кажется, и не хотел обидеть, но, может быть, он не в силах был бы уж нас не обидеть… И искусал бы, и мы бы взбесились… И мы бы неизбежно стали кусаться, и нас бы неизбежно должны были убить!..
Повторяю: тогда ведь не было прививок… И вот мы бежали от дома задами, огородами; а до нас досягали со двора крики и вой, и даже выстрел я слышал: это моего отца убивали!..
— И убили?
— Конечно, убили… Когда мы вернулись домой, уж лежал в сарае на соломе не отец, а только труп его… и скоро его увезли…
— Бешенство ведь бывает и тихое, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Бывает тихое, бывает буйное… У отца было буйное… И улица наша не тем была занята потом, что его убили, а тем, не укусил ли он еще кого. Но оказалось — в этом деле народ наш действовал очень дружно.
Какой-то Степка-шорник ловко попал ему камнем между глаз, и он упал, а потом били его все по голове, без лишнего, чтобы скорее убить… А выстрелил напоследок из охотничьего ружья Фома-утятник…
Когда уходил вниз в город Ефим Петрович, я следил за ним глазами, пока не растворился он в густых серых сумерках. Но неприятен мне стал теперь город внизу, повсюду уже проколотый желтыми огоньками.
Когда я вернулся, все еще плавал в моей комнате отголосок встревоженной речи этого здорового на вид крепкоплечего человека, и было почему-то долго это; и в комнате теперь, когда он уже ушел, стало почему-то гораздо теснее, чем когда сидел он за столом, пил чай, говорил о своем детском и выставлял иногда для защиты от меня налитую, тугую, толстопалую, квадратную ладонь.
Моя собачонка Мишка, маленькая дворняжка, похожая на медвежонка, спала обыкновенно на дворе около дома. Я поместил ее в закрытое место, чтобы не подобралась темной, хоть глаз коли, дождливой ночью какая-нибудь другая, таинственно обреченная и обрекающая. Мишка, конечно же, кинется защищать от нее дом — и погибнет, и не будет этого изумительного звереныша, рыженького, с черными висячими ушами, с глазами, как два орешка, которому стоит только сказать: «Гони!» — и вот он кидается стремглав в кусты и непременно найдет, кого гнать: дрозда, синицу, кошку чужую, — мало ли живого в кустах? И мелькает тут и там и лает очень заливисто.