Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Видел мух, вожжи, и потом, как с высокой горы, сыпались мелкие камешки, желтые и синие, как водяные струйки в водопаде… Да это ж гравий, да набрать его сколько там есть подвод свободных… это — в бетон… это — все дорожки около дома усыпать, чтобы не было грязи осенью… Сыпались камешки, как град, и, ударяясь о выступы, вспыхивали голубыми искорками, и все протягивал вперед руки Антон Антоныч, набирал полные горсти и бросал вниз, а куда падали вниз они, как глубоко — не было видно.
И потом опять жаркий полдень и пестрые тропинки в лесу, и потом опять кружились желтые мухи с голубыми взлетами, и мохнатились синие помпоны на желтых вожжах.
И когда стало так тихо в комнате, точно сошлась, наконец, со всего Анненгофа и со всех лесов кругом многоверстная, густопахнущая смолою тишина, — глубокой ночью в третьем часу девятого декабря умер Антон Антоныч. Приехавшие в этот день Леша и Кука увидали его желтым, твердым и неподвижным.
Хоронили его в том самом парке, где была уже могила застрелившегося барона, только ближе к дому и среди елей, еще более высоких и спокойных.
Пришел Тифенталь; приехал Подчекаев.
Подчекаев прикладывал руку к сердцу и, обращаясь к Елене Ивановне, говорил:
— Поверьте, Елена Ивановна, — поверьте, что я всегда, от глубины души своей…
Елена Ивановна слушала и вытирала глаза новым маленьким батистовым платочком, обшитым широкими кружевами.
Тифенталь говорил, обращаясь к Леше:
— Доктора наши-то… это — профанский-то народ, ну-у… Если бы профес-сор…
Скучно перебивал его Леша:
— Никакой профессор!.. Болезнь была неизлечимая. О чем и говорить.
— О чем говорить, — повторял Кука.
Вился и неслышно падал снег. На серых шинелях Сёзи и Подчекаева он был едва заметен, на черные шинели Леши и Куки опускался пушистыми звездочками, и мирно и серьезно, как добросовестный работник, скреплял белыми прожилками свежие темные комья земли на могиле Антона Антоныча.
День был такой тихий, что падали снежинки — точно не падали, точно стояли плотно между землей и небом, белые внизу, темные вверху, не падали, а просто повисали лениво; и ели и сосны устойчиво молчали каждой иглой, опушенной синим инеем.
1909–1910 гг.
Испуг*
Маленький Сережа подбежал к отцу и проговорил задыхаясь:
— Папа-папа!.. Там, на дорожке… лягушка!.. Папа-папа!.. Там, на дорожке лягушка… раздаву-утая!.. Суха-ая!
— Ага… ну хорошо, — сказал папа; не посмотрел на него — читал газету.
— Папа-папа! — Сережа потянул его за рукав. — Там, на дорожке… ну, смотри!.. Папа же!.. Там, на дорожке… раздави-итая, сухая!.. Папа…
— Ну хорошо. Поди побегай! Поди к маме, — сказал папа, ощупью нашел его стриженую головку, добавил: — Вот напек головку на солнце!.. Поди в холодок к маме… Поди.
Растопырив голые ручонки, как крылья, побежал Сережа к маме, стиравшей тут же в саду его белье.
— Мама-мама, — ухватил он ее за фартук, — мама же, ну, смотри!.. Мама, там, на дорожке… раздавитая лягушка… так! — он запрокинул голову и раскорячил ноги. — Су-ха-ая!
— Не мешай, уходи! — сказала мама.
— Ну, смотри, — захныкал Сережа. — Раздавутая лягушка… там…
— Я тебе сказала: уходи!
— Ну, смотри! Ну, смотри!.. — несколько раз топает на месте ногами оскорбленный Сережа, уже собирается заплакать во весь голос, но замечает Прокофия-плотника, который чинил ворота.
— Пор-кофий, Пор-кофий, — добежал до него Сережа, — там, на дорожке лягушка… раздаву-утая…
— Ишь ты… лягушка! — удивляется Прокофий. — Какая лягушка-то?
— Раздави-итая… Сухая!..
— Вот еще какая, — ах ты, господи! — Прокофий улыбается заросшим отовсюду ртом, откладывает в сторону шершебок и покрывает ласково Сережину спину широкой ладонью.
— Лягушка? — говорит он.
— Суха-ая! — добавляет Сережа.
— Ишь ты, — удивляется Прокофий, — дела чудные!.. А много ль тебе годов, Сережа?
— Три, — говорит Сережа и тут же добавляет поспешно: — И восемь.
— Та-ак… три да восемь… это, стало быть, тебе много годов… Оказался ты у нас старичок: три да восемь… Постой-ка, цанзюбель возьму…
Он отстраняет легонько Сережу и вынимает из мешка длинный желтый ящик.
— Цан-буль-буль, — пробует про себя повторить Сережа, задумчиво засунувши палец в рот.
— Цанзюбель называется… А вот это — это струг двухручный, понял?
От усилий запомнить «цанзюбель» и «струг» Сережа шевелит губами и жмурит брови, а Прокофий уже орудует цензюбелем, и из-под мудреного визгливого инструмента ползут-ползут длинные, желтые, как макароны, стружки, от которых пахнет скипидаром.