Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Бывает с детьми, что они вдруг начинают вихриться вихрем, а почему и зачем, конечно, и сами не знают; так весь вечер этого дня вихрился Лерик. Всюду по комнатам разбросал мячи (все достал: маленькие, большие, полосатые, в сетках), и от мячей некуда было ступить; перевернул все стулья и кресла, насколько мог осилить; натрубил, натрещал и набарабанил на целый год; носился, точно спешил все переделать до приезда матери, а там будь что будет.
Глядя на него, Марк Игнатьич думал, что Лерик как будто расслоился, что он не один, и не чувствует даже сам, что один, что их здесь много — два-три десятка, — у всех потные лбы, мокрые спереди волосы, горячие щеки, звонкие голоса — все Лерики.
После обеда — повелось так — Фриц оставался в доме просмотреть газеты, скромно усаживался в уголку и шуршал осторожно, насколько мог, а Марк Игнатьич уходил во флигель читать свои книги: что можно найти любопытного в газетах, он не понимал еще, кроме того, сильно смущала неутомимая деловитость Софьи Петровны; теперь же остался в доме и он — походить по большим вечерним комнатам, которые многое помнят и таят, постоять около окон, прислушаться к вечерним осенним усадебным звукам: собачьему перелаю, капели из водосточных труб, в темноте очень четкой, шорохам souris, начинающих резвиться… Кое-где треснет вдруг мебель, покажет, что она тоже живет.
Старался не замечать Лерика, но все-таки слышал из зала, как в столовой Лерик приставал к Фрицу с бойкой песенкой:
Бедный Фриц, Рыжий Фриц, — Нима ниц!..Видел, как делал он при этом развод рук и в мигающие глаза Фрица смотрел светло.
«В нем есть что-то стариковское, в этом Лерике: должно быть, оттого, что родители пожилые», — думал Месяц.
Но вот и к нему подбежал Лерик, посмотрел теми же глазами и спросил:
— Марк Игнатьич, а отчего у вас такая смешная фамилия: Месяц?
И тут же вдруг, осененный, запрыгал на одной ножке, припевая:
— Месяц март, месяц март, месяц март!
Остановился было посмотреть, как отнесется к этому Марк Игнатьич, но Марк Игнатьич не знал, как к этому отнестись, только пожал плечами. Подпевая, Лерик пробежал по всему залу, забежал на кухню, и оттуда был слышен его неприятный Месяцу, очень резкий и звонкий голос: «Месяц март, месяц март, месяц март!»
В этот день несколько раз встречался Месяц глазами с глазами Луши, и она ему улыбнулась однажды, когда подавала после обеда чай; он почувствовал при этом около своей руки ее руку, и это было так ново и так хорошо. И весь этот вечер, несмотря на то, что вихрился Лерик, было как-то по-семейному уютно в душе и все хотелось подойти и еще раз посмотреть на портрет: отметить черную девичью бархатку на тонкой шее, а на бархатке жемчуга копьем, скромный прямой пробор на небольшой голове, легкий газ бального платья — все, что столько раз видел Месяц, хотелось еще раз посмотреть.
При сильной висячей лампе вверху портрет выступал особенно мягко, и глаза были особенно ласковы. И к этому вечеру без старших так шло все ласковое, домашнее: Луша, девушка на портрете, дружелюбная булькающая капель, далекий перелай, шорохи в стене — в столовой шелест Фрицевых газет и воркотня самовара.
Большие, похожие на комод, стенные часы в зале прогудели восемь; за окнами бодро заколотил Лаврентий, сторож. Должны уж были приехать из Толоконского — верхового с факелом послали уж давно, — конечно, задержала вязкая дорога.
К себе во флигель до приезда Софьи Петровны идти не хотелось: вдруг в суете приезда опять найдет время украдкой улыбнуться Луша?
Кстати, и девушка на стене…
Захотелось спросить Фрица, что это — портрет ли чей (до сего времени не знал), или куплено у антиквария Полуниным. Двинулся было к Фрицу, но как раз в это время в девичьей, где жили Луша и кухарка, очень степенная, чрезвычайно толстая, пахнущая топленым жиром баба Пелагея, Месяц услышал визг и крики. И когда, держа газету в руках, он подошел к девичьей и заглянул в двери, — первое, что он увидел, были освещенные сбоку стенной лампочкой голые белые ноги Луши. Никогда раньше не видел высоко обнаженных голых женских ног Месяц: это были первые, ошеломляющие. Она стояла согнувшись, боком к двери, и отталкивала от себя Лерика, визжа, а Лерик, задирая ей юбку, кричал:
— Что ты там прячешь — покажи!.. Да что ты там прячешь, Лушка, дрянь, покажи!.. Покажи, а то укушу!
И, бросив газету, ошеломленный Марк Игнатьич, сам смутно сознавая, зачем, — точно совершилось непоправимое, — схватил Лерика за голову (горячие уши пришлись как раз под самыми ладонями) и потащил в зал, вне себя повторяя:
— Ты что же это такое, а?.. Ты что же это, гадина, а? Ты как это смеешь?
Лерик, брыкаясь, бил его ногами, исступленно визжа, а он все тащил его мимо рояля в чехле, и важных кресел, и дедовских портретов, как можно дальше от этих страшных голых Лушиных ног, и все в нем дрожало.
Но он не успел еще всего рассказать Фрицу и не успел прийти в себя, когда приехала Софья Петровна с Марочкой из гостей.
И только открылась дверь перед ними, как к матери бросился Лерик:
— Мама, меня Марк Игнатьич за уши!.. Меня — за уши!.. За уши.
И тогда произошло что-то нелепое.
Луша не совсем еще раздела Софью Петровну в передней, и шубка, сдернутая только за один рукав, волочилась за нею, и раскрасневшаяся от быстрой езды на свежем воздухе Софья Петровна вторично раскраснелась от волнения, когда подскочила к Марку Игнатьичу, готовая вцепиться в него: