Шрифт:
Июнь у нас лучший месяц в году. Приятный ветер скользил с горы и шумел среди деревьев. Адас повязала свои длинные, шелком скользящие по спине волосы красным платком. Ненавижу этот пылающий красный цвет. Мы шли, и я думал про себя: «Почему она делает мне назло? Ведь знает, что цвет этот выводит меня из себя».
Красный платок полыхал на ее черных волосах, и все вокруг словно бы начинало пылать, и жаркая волна очерчивала нас обоих узким кругом, замыкала, отделяя от дворовой суеты. Взгляды наши искали успокоения в пространстве полей долины, на которых посверкивали блестящими зеркалами пруды, приправленные багрянцем закатывающегося солнца. Адас не отрывала глаз от этих зеркал, словно в них для нее была сконцентрирована вся реальность. Руки ее, прижатые к телу, не знали покоя, еще раз подтверждая, что между нами что-то произошло…
Зерновые на полях были уже сжаты, и земля дышала покоем. Но покой этот не касался ни Адас, ни меня. Вдруг мне стало неприятно видеть эту плодородную долину в лучах заходящего солнца. Потянул Адас за собой в аллею, уже покрытую тенью невысоких цитрусовых деревьев. Мы молча шли по аллее, дошли до хозяйственных строений кибуца. У склада, где хранятся зерновые, стояли наполненные зерном мешки. Воробьи суетились между мешками, голуби клевали оставшиеся на земле зерна пшеницы и ржи. Мы сели на ящик, и я сказал ей:
«Сними ты этот красный платок».
Она тут же выполнила мою просьбу, не спросив почему. С места, где мы сидели, также просматривались поля и пруды, и запах скошенных трав преследовал нас. Глядел я на эти брюхастые мешки с зерном, и сердце мое было с ребятами, которые не вернулись с войны, голова моя словно погружалась в какую-то тяжкую тьму:
«Дани, Шауль, Ури, Эфраим, Элиша были отличными крестьянами».
Она повернулась лицом ко мне, и я впервые с момента возвращения почувствовал, что наши мысли встретились.
«Ты еще успел с ними встретиться в Синае?»
Души наши, словно ушедшие в глубокую воду, повила тиной печаль.
Есть особенная печаль по весне. Печаль увядания цветов. Печаль перезревших овощей. Печаль живого, не сумевшего принести плоды. Печаль нераскрывшейся почки. Весна в Израиле полна мощной энергии, не нашедшей себе выхода, как энергия подростков, еще не пришедших к зрелости. Печаль стояла в летнем воздухе, печаль шести дней войны. Семижды печальна эта печаль, ибо погружена она в радость пробуждающейся вселенной. Единственным утешением в море печали является эта вселенская радость. Сидя на ящике у склада с зерновыми, я опять погрузился в воспоминания войны, к которым Адас не имела никакого отношения, и они отдалили меня от нее настолько, насколько Синайская пустыня отдалена от кибуца. Но и Адас была печальна, и – я видел по ее лицу – погружена в воспоминания, но никакой мост не мог бы соединить наши печали. Обнял я ее, ища утешения от печали этих часов. Тело ее отчужденно напряглось в моих объятиях. Я поднялся и сказал:
«Пошли домой».
«Давай еще погуляем. Подышим воздухом».
Ночь сошла на землю. Взошла луна, созданная для влюбленных. Тревожно мигали звезды. Мы гуляли по тропам, среди клумб. Фонари мягким ненавязчивым светом стелили нам путь. Около каждого фонаря возникали наши тени, вытягивались, ложились на копны скошенных трав, словно бы желая слиться с опьяняющими запахами, которые щедро посылали эти травы в ночные пространства. Тени наших голов сливаются на копнах, но Адас пытается голову отстранить, я, наоборот, приближаю, но головы наши не встречаются. Опять прошу:
«Пошли домой. Надо же мне, в конце концов, помыться, сменить одежду».
«Еще немного, Мойшеле, еще немного».
И тут до меня доходит, что она не хочет возвращаться со мной в наш дом. Мы дошли до купы сосен, чьи кроны сплелись так густо, что лунный свет просто не в силах пробиться сквозь хвою, и скамья под ними – в полной мгле. Сидим, а взоры наши обращены на ярко освещенный дом культуры. В летние дни веранды и балконы домов освещены мощными фонарями, чей свет отгоняет вдаль ночную тьму, и даже темная гора на горизонте проступает в этом свете. Под фонарем на веранде дома культуры стояли дядя Соломон и тетя Амалия, а мы, скрытые в прохладной тьме, сидели совсем недалеко от них. Дядя с тетей угощались печеньем, запивая соком, и даже представить себе не могли, что мы где-то здесь рядом. Неожиданно они попрощались с друзьями и собрались уходить. Я думал, они приблизятся к нам и немного облегчат наше с женой угнетенное состояние, но Адас говорит:
«Они сейчас идут проведать семьи погибших ребят. Они это делают каждый вечер».
Чудна летняя ночь в Израиле. Полная луна. В такую ночь всякая реальность кажется сном и каждый сон – реальностью. Но вот же, горечь и ужас гнездятся в этой чудной ночи. Вдыхаю запах скошенных трав, гляжу на цветы в их буйном цветении, но это буйство только вносит замешательство в мою душу. И луна ослабила вдруг свое сияние, и сверчки, кажется мне, возносят элегический плач в ночную высь.
И столь же неожиданно на веранде дома культуры возникает Рами. Светлая его шевелюра светится в сиянии фонаря. Он пришел с Михаль, самой красивой из девушек-солдат. Лицо Адас напряглось.
«Адас».
Она меня не слышит. Глаза ее не отрываются от Рами, несущего Михаль стакан сока. И когда та смеется, глубокая морщина обозначается между бровей Адас, словно прожитые годы внезапно изменили ее лицо. Никогда раньше я не видел такого выражения у моей жены.
И я в тот же миг понимаю всё.
И я говорю жестким голосом:
«Пошли!»
Сидели мы на завалинке у нашего дома. Мигал фонарь над нами, покачиваясь под порывами ветра, посылая языки света деревьям, и они облачались в сияние. И возвращался фонарь, как бы собирая вновь свой рассеянный до этого свет, и лишь мигающее световое пятно – на голове Адас. Большие темные бабочки плясали вокруг фонаря, как опьяневшие от света и сияния. Я следил за светом и бабочками, чтобы не глядеть в холодное, почти окаменевшее лицо Адас, я говорил; «Погляди на этих бабочек. Каждая в их племени огромна, как слон».