Шрифт:
«Себе?»
«Что ты так удивляешься? Когда привезли ткани, я вошла с Соломоном в «Дом семьи» и взяла этот цветастый отрез»
«Тетя Амалия, вы сшили себе из него свадебное платье?»
«Свадебное платье! Ты в своем уме, детка? В те дни свадебное платье? Кто тогда вообще думал о свадебном платье, когда теплых носков согреть ноги зимой не было. Хупа под балдахином у раввина в Афуле. Свадьба в вашем понимании была тогда под запретом. По нашему мировоззрению это были буржуазные предрассудки. Нет, Адас, тот цветастый отрез я взяла, чтобы сшить из него, ну… Буду откровенной с тобой… Чтобы сшить себе платье на случай беременности».
Тетя Амалия отставила чашку, руки ее опустились вдоль тела и замерли. Руки шероховатые, сухие, в мелких морщинах, которые трудились все дни ее жизни. Печаль была разлита в них. Печаль подобная моей печали, отчаяние, подобное моему отчаянию. Я удивленно воскликнула:
«Сшить себе?!»
«Да, себе. Почему нам не быть откровенными. Как женщина с женщиной? Платья для моей беременности. Оно еще сейчас висит в шкафу. Хочешь его?»
«Нет! Ведь я не…»
«Ну, конечно, нет. Как будто я вас не знаю? Молодые сейчас не такие, какие были тогда. Платья для беременных, какие я шью сегодня, это праздничные платья, но быть может, все же… Ты возьмешь его?»
«Нет, тетя Амалия, нет…»
«Что значит – нет. Может, оно тебе все же понравится? Сошью тебе из него рабочее платье, и будет оно на тебя хорошо до конца беременности».
«Тетя Амалия, ноя…»
Тетя уже не слышала мои восклицания, пошла в спальню, к шкафу. Я вскочила с кресла. Подбежала к окну – звать на помощь дядю. Он поливал кусты роз, возле него стоял Шлойме Гринблат в одежде цвета хаки и такого же цвета панаме с лихо загнутыми кверху краями. Вся война была выражена в этой одежде Шлойме Гринблата.
Вдруг я ощутила странную сумеречность во дворе. Асфальтовые дорожки полны народа, все шумят, как в обычные дни, и ветер скользит с гор, как всегда, и привычно шелестит листвой и покачивает деревья, и транзисторы орут громче обычного. Но все эти звуки словно бы смягчены от страха войны и от напряжения, и шум как бы делает более глубокой скрытое за ним безмолвие. Внезапно я поняла, откуда это безмолвие: не работали поливальные автоматы. Обычно весной и летом каждый вечер они вращаются, описывая радужные дуги дождя, доводя проходящих людей до головокружения, наполняя воздух мелкими брызгами. Жужжание автоматов диктовало ритм гуляющих. Люди старались не попасть под струи воды, замирали на месте или старались быстрее перебежать струйки, осыпающие веселыми брызгами лица и одежды. В эти дни войны автоматы не работали, чтобы не размывать брустверы оборонительных окопов, рассекающих черными полосами зеленые пространства весны, и это безмолвие поливальных автоматов замедляло обычный ритм жизни. Я прижалась лицом к зарешеченному окну, словно бы пытаясь слиться с пустотой двора. Хотелось побежать к дяде Соломону и все ему рассказать. Но Шлойме Гринблат втянул его в длительную беседу, и за спиной уже слышался голос тети Амалии:
«Нашла его, вот оно».
Она развернула в кресле эту фланель с желтыми и красными цветами по черному полю, щупала ее, приговаривая:
«Ну, правда, ткань не очень красива, но теплая».
И тут на меня напал приступ смеха. Я смеюсь и смеюсь, и все, что произошло со мной утром, вернулось в этом явно истерическом смехе. Упрекнула меня тетя Амалия:
«Что с тобой? Смеешься над уродливой тканью? Что тут смешного? Ты пощупай ее, почувствуй, какая она мягкая и теплая. Ведь зимой ты будешь на последнем месяце беременности».
«Какое уродство!» – кричала я и хохотала. Тетя старалась всеми силами меня успокоить:
«Детка, я тебя спрашиваю, что ты так расчувствовалась? Понятно, почему ты в таком напряжении. Давай, в конце концов, поговорим откровенно. Ведь есть причина, что нервы твои…»
«Тетя Амалия, ну чего ты все время держишь эту ткань в руках?»
«Снова ты расчувствовалась. Разве такое напряжение нужно тебе, да еще в эти дни? И еще тебе в твоем положении? Я что, заставляю тебя шить платье именно из этой ткани? Хочешь – хочешь, не хочешь…»
«Так убери эту ткань с моих глаз».
«Ты так хочешь – так и будет».
Она ушла в спальню, а я снова прижалась к зарешеченному окну. Дядя Соломон поднял высоко шланг, струя сбила одну из роз, только начинающую разворачивать лепестки, она оторвалась от куста и упала наземь. Я почувствовала всем телом боль этой розы, опавшей так рано. Дядя закрыл кран. Я думала, он войдет в дом, и прекратится этот разговор с тетей. Но Шлойме Гринблат потянул его за собой на скамейку под деревом, и они погрузились в бесконечную беседу. Вернулась тетя Амалия и тоже прислонилась к окну. Руки ее покоились на подоконнике, именно покоились из-за отсутствия работы. И я ощутила некую пустоту, возникшую между нами, пустоту, смешавшуюся с тем скрытым за шумом безмолвием во дворе, как будто руки тети Амалии, что навсегда оставили тот отрез ткани, предназначенный ею для моего платья во время беременности, руки ее, которые внезапно опустели, именно они остановили все поливальные автоматы в кибуце. Опустевшие руки тети Амалии опустились на общую нашу судьбу, замедлив ее течение.
Тетя протянула ко мне эти свои руки, шероховатые, мозолистые, опустевшие, и сказала:
«Мне тебе объяснять, как обрадуется Мойшеле, когда вернется с войны и обнаружит такую радость? Это же будет чудесно… для всех нас».
И глаза ее смотрят умоляюще, как будто говорят: «А если не вернется…», – и опять оглядывают пристальным взглядом следователя мою тонкую фигуру, особенно мой живот. И я, словно обороняясь, скрестила руки на животе, но она это вновь истолковала по-своему. Тетя, обычно мрачноватая на язык и жестковатая характером, протянула руку и легко провела по моим волосам. Я опустила глаза, и тут мне на помощь пришли буквально взорвавшиеся громом транзисторы за окном. Голос диктора гремел во всю силу: