Шрифт:
В такие великие минуты из души вырывается самое сокровенное и спонтанное. Новички кричали на языках, впитанных с молоком матери, – русском, английском, испанском, – и вообще вели себя, словно впрямую были причастны к этому ошеломившему весь мир событию.
Близилась вторая ночная смена повышенной боевой готовности.
История на миг задержала дыхание.
Свет движущегося на закат солнца был галлюцинирующе неверен.
И все же тревога оседала зноем в травы, и покой ощущался более уверенным и глубоким.
Цфат
Цигель предложил Орману поехать в Цфат.
От родственника своего Берга Цигель узнал, что там должно состояться традиционное массовое посещение могил праведников и встреча новолуния, начала месяца. Отмечался день смерти великого каббалиста рава Ицхака Лурия – АРИ, умершего и похороненного в Цфате.
Берг со всей семьей уехал туда еще в середине недели – молиться в синагоге рава Ицхака Лурия, что делал каждый год.
Орман давно мечтал посетить этот легендарный город.
Сын должен был вернуться из армии на побывку в конце недели и присмотреть за сестрой. Сыновья же Цигеля вообще была весьма самостоятельными парнями и обеим бабкам, пытающимся их воспитывать, хладнокровно советовали на идиш «Брехт дем коп», что можно было перевести, примерно, как – «Головой об стенку».
Так что поехали двумя семейными парами – каждая на своей машине.
Клайн посоветовал Орману выехать натощак и позавтракать по дороге в бывшей помещичьей усадьбе, превращенной инициативными молодыми людьми в место отдыха с весьма симпатичным и сравнительно недорогим рестораном.
Орман ориентировался по карте, отвлекался, с наслаждением вбирая взглядом убегающие зелеными волнами мягко очерченные холмы нижней Галилеи в сторону синего хребта горы Кармель, из-за которой, как бы ленясь, потягивалось лучами солнце. По обе стороны дороги дымились еще не пробудившимися с ночи тенями неглубокие долины. На склоне одной из них, в глубине рощи, и обнаружилась искомая усадьба. В огромном приемном зале на первом этаже раскиданы были широкие, мягкие, потертые от времени кресла среди кадок с растениями, густо тянущимися вверх и свисающими с лепного потолка. Удивляли шириной подоконники высоких, как в соборах, прямоугольных окон, вообще редкие в Израиле. Все вокруг дышало недвижностью времени и долго длящейся дремотой. И это посреди страны, где бег времени и чехарда событий были головокружительными.
Заказали в ресторане завтрак. Орман с женой попросили по бутылочке кока-колы. Цигель тоже захотел кока-колу, но не в бутылочках, а в жестяных баночках.
– Какая разница? Это ведь одно и то же, – удивился Орман.
– Э-э, – хитро улыбнулся Цигель, – сразу виден человек не от мира сего. Цена-то одна, но в баночке кока-колы на пятьдесят грамм больше. За счет горлышка бутылки.
Сказано это было вроде бы бесхитростно и всерьез. Пришлось Орману проглотить это вместе с завтраком. Глаза жены говорили о многом.
Среди разворачивающейся в проеме балкона красоты восходящего солнца инцидент показался ужасно мелочным, но именно поэтому не исчезал из памяти всю дальнейшую дорогу, которая медленно и неуклонно ползла вверх.
Заехали в парк Ротшильда, недалеко от Зихрон-Яакова. Немного погуляли по аллеям. Орман ухитрился оторваться на некоторое время от спутников, замер в гуще зелени. И внезапно в запущенном, запушенном, затушеванном светом и тенью парке нахлынула на него вся прелесть и тоска безмолвных аллей какого-нибудь помещичьего дома в забытой и полной необъяснимого солнечного ликования безжизненности средней России. Безжизненность эта была сродни медально обмершему лицу Блока накануне всеобщего провала в кровавый круговорот «бессмысленного и жестокого бунта», названного «великой революцией». И замершее на горизонте Средиземное море, явно не к месту, из иного регистра, замыкало все окружение в рамку блоковских строк: « В легком сердце – страсть и беспечность,/ Словно с моря мне подан знак./ Над бездонным провалом в вечность,/ Задыхаясь, летит рысак./»
Так впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое. И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.
Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.
Можно ли представить себе замечтавшееся пространство, которое внезапно и врасплох человек захватывает метафорой или воспоминанием, разворачивающимся во времени.
– Мы уже думали, вы пропали, – сказал вынырнувший из боковой аллеи Цигель, – но жена ваша нас успокаивала.
Слева от взбирающихся вверх машин пошли дубовые рощи горы Мерон. На востоке – как продолжение неба, вклинивающегося в горы солнечным клином – сверкало озеро Кинерет. На горе, в лучах уже взошедшего солнца искрился окнами игрушечно-средневековый Цфат.