Шрифт:
От едкого, пахучего духа олифы не передохнешь в мастерской. Высыхает она долго, может полдня пройти, и в ожидании то Симеон, то Исакий, то Мисаил и Антоний рассказывали всякие истории. Услыхали от них ученики–отроки об Алимпии, великом иконописце из Киево–Печерской лавры. Почитая краски для будущего своего художества освященными и целебными, он, сказывали, лечил хворых людей, помазуя болящие места у них кистью, которой писал. Мисаил, бывалый олифленник, поведал, как варил по наказу самого митрополита Алексия янтарную олифу для драгоценной святой иконы «Троица» в Чудовом монастыре.
Приближалось 16 августа, День Нерукотворного Спаса, и однажды отец Исакий не удержался, в который уже раз повторил слышанную не раз всеми притчу о первоиконе…
Случилось это в давние времена, когда, гонимый недругами – римлянами и своими соплеменниками, Иисус не ведал, куда ему податься. И вдруг за ним приехал посланец месопотамского царька Авгаря, чтобы пригласить его жить в Эдессу. Но прежде правитель наказал гонцу нарисовать и привезти ему изображение Иисуса. Однако тот, хоть был хорошим художником, как ни пытался, не мог этого сделать. И тогда Иисус омыл свое лицо водой, вытерся платом, и на нем запечатлелся его образ. Отсюда иконы и пошли… Говорилось в мастерской, пока подсыхала олифа, и о многих других преданиях.
Правда, в притчу о лике Иисуса Симеон Черный не очень–то верил. Он был не только знатным живописцем, но отважным, любознательным странником. В сопровождении одного лишь сотоварища ходил на поклонение ко Гробу Господнему в Иерусалим. Потом долго скитался среди пирамид и развалин храмов далекого Египта. Хотя земли эти находились под властью мусульман–мамелюков, там еще жило немало христиан, у которых странники находили кров и еду. Посетив по дороге в христианскую Эфиопию древний оазис Фаюм, Симеон был несказанно удивлен, увидев в разграбленных захоронениях дощечки, на которых были изображены лица усопших, чтобы родственники могли видеть своих близких. Хотя к тому времени, когда Симеон оказался там, прошло уже более тысячи лет, краски, казалось, были нанесены вчера.
Как удалось узнать живописцу у местных жителей – коптов, которые исповедывали христианство и знали греческий еще со времен византийского владычества, краски сохранялись так долго, потому что были разведены на воске. Дощечки с изображениями лиц умерших клались так, чтобы прикрыть их лица и грудь. Там же, в Фаюме, Симеон увидел древнейшие иконы, такие же живописания, но с крестом в руке мученика или с Евангелием, которое держал епископ.
Все, что он увидел в оазисе, Симеон утаил и, конечно, притчу о первоиконе не собирался оспаривать. За такое не только можно было оказаться обвиненным в святотатстве, но и быть отлученным от церкви, а тем самым от своего дела – рисовать иконы. Однако и немало нужного и полезного для себя удалось узнать живописцу. Он научился изготовлять особую краску на воске – энкаустику и умелей творить темперу – краску, разведенную на яичном желтке.
Симеону было далеко за тридцать, в черных волосах и бороде сильно проглядывала седина. Как Данилка, он был смугл от природы, а долгие странствования под горячим солнцем полуденных стран придали коричневый оттенок и высушили его лицо. Но глубоко сидящие темно–карие глаза живописца были сейчас живыми и веселыми – уж очень удачно и споро творились под рукой образа, вдохновение на него нашло…
Однако, вспомнив о неурядицах с Данилкой, посерьезнел сразу. Последнее время Симеона очень беспокоил младший брат, его ночные хождения в Радонеж, которых он, как ни старался, не мог пресечь. В конце концов слух об этом дошел до игумена, Савва постарался. Отец Сергий долго беседовал с послушником, тот вроде бы покаялся, присмирел на время, но, увы, ненадолго. Мало того, еще и Андрейку подбил пойти с ним. Верка, синеглазая, с длинной льняной косой девчонка, младшая сестра Данилкиной подружки Параськи, так приглянулась шестнадцатилетнему отроку, что и он задурил, стал тоже ходить в Радонеж. Бывали они, правда, там нечасто. Раз, от силы два раза в неделю, далеко все–таки от Троицы, за два часа не доберешься.
Что там было у Данилки с Параськой, такой же пригожей, русоголовой девкой, как Верка, но широкой в кости, Андрейка первое время не догадывался, тот ничего не рассказывал, таился. Но однажды Данилке и Андрейке пришлось заночевать в Радонеже. Глядя на поздний час, опасались возвращаться в обитель: на воротах сидел чернец Василий, который недолюбливал парней, мог и не открыть ворота. Решили на утренней заре в Троицу возвращаться. Изба у девок справная была, с двухскатной крышей, с чердаком, с резными наличниками на окнах – настоящий дом, срубленный еще их дедом, знатным умельцем–плотником. Все четверо расположились на чердаке на сеновале. Параська и Верка уговорили мать, мол, в избе жарко, потом втихую провели туда иноков.
Андрейка и Верка, прижавшись друг к другу, лежали на сене и безумолку шептались. Поодаль от них, в другом конце чердака, разместились Данилка с Параськой. К ним то и дело доносилось шуршание сена, звуки поцелуев, смех, потом явственно услыхали просящий Параськин голос: «Ой, не надо, Данилка! Не надо! Не хочу, боюсь…»
Андрейку невольно обуяла истома, и он, обхватив Веркину голову руками, стал целовать ее губы, щеки, глаза. Она вначале отвечала, затем вдруг вырвалась из его объятий, отодвинулась, легла к отроку спиной. До сих пор они, если и целовались порой, то вовсе по–детски, невинно. Андрейка, потерявший родных, тянулся к девчушке по–чистому, по–доброму, как к душе близкой. И она относилась к нему ласково, нежно. Когда встречались, говорили друг с другом – и никак не могли наговориться.
Андрейка рассказывал ей о себе, о погибших родителях и брате, о Лукиниче, который тоже пропал где–то. Верка о своем, о том, что раньше они жили в Москве, в Гончарной слободе. Тятя ее был умельцем–гончаром, работал вместе со своим братом Гордеем, не женатым еще. Достатка у них в доме хватало, уже и невесту младшему приглядели, но тот вдруг все бросил и пошел служить сыну последнего московского тысяцкого, Василия Васильевича. А со временем даже стремянным его стал. Но когда Ивана Васильевича на Кучковом поле казнили за то, что–де будто покушался на жизнь великого князя Дмитрия Ивановича, Гордей ушел из Москвы и сгинул неведомо где.