Шрифт:
Когда цвели груши щедрыми на белизну пучками цветов, сплошь укрывавших еще безлистые деревья, Женя складывала перед грудью руки и цепенела от умиления.
На неторопливо везде поспевавшую мать, на ее большое белое лицо с мелкими морщинками около губ и на безошибочное мелькание ее до локтей обнаженных рук, когда она мыла посуду после обеда и сверкали мокрые тарелки с синими ободками и розовыми цветочками, Женя тоже любила смотреть подолгу.
И когда приходил с железной дороги, — полтора километра было до станции, это она слышала, — ее отец и на его широком лбу с залысинами к вискам краснела потная вдавлина от тесной кепки, она знала, что он скажет:
— Ну, как у нас нонче насчет жамканья?
И он непременно это говорил.
Потом поднимал ее к потолку, взяв подмышки, и делал это он так быстро, что она всегда вскрикивала.
От его рук при этом пахло керосином и ржавчиной, и иногда она говорила ему не без досады:
— Хотя бы руки помыл!
Отец отвечал:
— Это, большой люд, следует!..
Или:
— Это, большой люд, хотя действительно так — я сознаю…
Он часто звал ее «большим людом»; он был добродушен. Голос имел очень громкий и тихо говорить совсем не мог. Росту был высокого, но сутул. Женя привыкла с раннего детства к тому, что рубахи на нем, когда он приходил со станции, были грязные, тужурки отрепанные, в сальных пятнах, продранные на локтях; однако этого она не любила. И, оглядывая отца, так одетого, она качала осуждающе головой, глядела исподлобья и прижимала губу к носу.
— Что-о? Не любишь?.. Чи-стю-ля! — отзывался на это отец. — Когда бы я все в чистом ходил, что бы ты жамкала?
Когда она просыпалась по утрам, на стене, если было солнечное утро, нарисована была чрезвычайно замысловатая тень от кисейной занавески, и это было первое, на что смотрела она просыпаясь. Тень эта была от нее шагах в двух, но она смотрела на нее еще не вполне открывшимися глазами, как на величайшую загадочную красоту, оставшуюся от только что виденного и забытого сна, и водила по стене около подушки пальцем, чтобы передать все звездочки и кружочки этой изумительной тени.
А днем она любила водить карандашом по бумаге, стараясь передать жуков, лягушек, птиц и зверей так, как они были изображены в ее азбуке. Эти незатейливые рисунки в потрепанной, как отцовские тужурки, книжке ее поражали. Она смотрела на них, расширяя глаза, раздувая ноздри, чувствуя вдоль спины холод до дрожи.
Скакал ли, подбрасывая задние ноги, заяц, он соскакивал со страниц книжки, он проскакивал мимо ее рук, он сверкал на нее косым своим глазом, его хотелось ухватить за длинное ухо — совсем ведь не такое ухо, как у кота Мордана, — и держать крепко.
Кот же Мордан был рыжий, полосатый, как маленький тигр, а Морданом назвали его за толстенькую мордочку, когда он был еще котенком. Теперь же он был совсем не мордастый и, по мнению Жени, красивый необыкновенно, особенно в сумерки, когда казался белым, а зеленые глаза его чернели и блистали, или в яркий день на солнце, когда разваливался он и лениво раскидывал блаженно лапы и хвост.
Он увязался откуда-то еще в прошлом году летом за Женей, когда она шла поздно, уже вечером, с матерью из кино. Пристал почему-то и побежал следом. Его отгоняли, он возвращался тут же и даже забегал вперед и ловил в траве кузнечиков, точно стремился показать, какой он прекрасный охотник, так что если его возьмут, то пусть не заботятся о том, чтобы его кормить. Попрыгав так деловито в траве, бежал он потом рядом с Женей, задирая хвостик и толкая ее ласковой головой в голые щиколотки.
Наконец, вошел вместе с нею в дом, и Женя сказала:
— Мам! Пусть уж будет он наш, когда ему так этого хочется!
И рыженький Мордан ужился.
Зиму он проспал на кухне в духовке, а к весне из него вышел занятный веселый кот. И он действительно оказался охотник. Он очень ловко ловил ящериц, чуть только они появились; поймает и принесет показать Жене.
— Не ешь, Мордан! Брось! — вскрикивала в таких случаях Женя и кидалась к нему отнимать ящерицу, еще шевелившую в Мордановых зубах хвостом. Но Мордан бросался опрометью со своей добычей в дальний угол сада, чтобы выполнить там все сложные правила кошачьей игры и, только доведя ящерицу до неподвижности, ее съесть.
Женя наблюдала не раз с замиранием сердца, как он готовился схватить бабочку, когда та садилась на дорожке и то распускала, то собирала крылышки. Мордан прижимался тогда весь к земле, перебирал лапами, пружинил хвост и как-то быстренько-быстренько время от времени принимался дрожать зубами… Шевелились его белые усы, двигались взад и вперед уши, и только глаза, широкие страшные глаза были неподвижны, впившись в яркие крылышки. Наконец, он не выдерживал, бросался к ней, а она взлетала. Однако он подскакивал за нею высоко, в рост Жени, вытягивал лапы, стремясь схватить ее когтями.
Но, сколько ни наблюдала на такой охоте своего Мордана Женя, это ему никогда не удавалось, за бабочек она стала уж спокойна, когда вдруг он принес ей показать большого красавца махаона и даже уступил его ей, не убегая, но махаон был уже придушен, его можно было только насадить на булавку и пришпилить к переплету книжки.
Однако махаон был до такой степени прекрасен, что Женя долго не могла на него наглядеться и забыла осерчать как следует на кота.
Когда же Мордан поймал и так же деловито притащил ей напоказ какую-то маленькую серенькую пичужку и Женя в ужасе и с криком кинулась ее отнимать, кот заворчал вдруг угрожающе-глухо, забился в совершенно недоступный угол, а оттуда шаркнул в открытую дверь — и в сад. Потом под кустом смородины Женя нашла одни только длинные перышки из крыльев и хвостика — и ничего больше.