Шрифт:
— Как это «Пантик»? — откинул голову Дрок.
— Ну, може, я обознався, тоди звиняйте! — пожал плечами чернобородый. — А только я, може, знаете, Никанор Прокохьич, а фамилию имею — Дрок.
Это был тот самый брат из Подолии, к которому во время землетрясения хотел ехать Пантелеймон. Теперь его вытряхнуло оттуда сюда. Они не видались двадцать один год и смотрели друг на друга больше с недоумением, чем с радостью.
Потом они сидели за чаем рядом, и Фрося только и делала, что наливала стаканы: чай пьется без счета, когда так долго не видались братья.
— Ты же писал, шо ты обеднял совсем, ну, а как же потом ты? — спрашивал Пантелеймон, блестя потом.
— А пiсля того, — не спеша отвечал Никанор, — жинку з двомя дiтями до шуряка отправив в Винницу, — там же все ж таки город, а сам до тебе…
— А чого ж ты до мене?
— А я же плотник!.. И по столярству я скрозь можу… Думаю себе: зимою ж там постройки або рэмонты… це ж Кры-ым!
— «Ду-маю»!.. Ты бы спытал сначала, а посля того думал!.. Ни одной постройки тут нет… Может, где в другом месте: Крым великий…
— Вот и я же к тому… А не найдется плотницкой работы, може кузнечну знайду…
Пантелеймон не удивлялся тому, что Никанор оказался еще и кузнец; он сказал только:
— Как у нашего здесь кузнеца Гаврилы запой бывает, он загодя шукает себе тоди помощника, потому запой этот у него не меньше как на три недели, а то на месяц…
— А давно не было?.. Може, как раз на мое горькое счастье, чтоб я тебя квартирой здря не стеснял, он и запьет, а?..
Нашлась все-таки плотницкая работа для Никанора, — делал он в этот день рамы из реек, и стружки из-под его отдохнувшего шершебка вились, как змеи, а Митька подхватывал их и вскрикивал то и дело:
— Эх, ты-ы!.. Вот линная! (Второпях «д» пропускал.)
И глаза у него первобытно блестели.
Но и Егорка с Ваняткой сидели на корточках около (не нужно уж было пасти корову): они тоже собирали стружки в пучки, иногда говоря басом:
— А вот еще линнее!..
Однако никуда не уходили и Колька с Алешкой. Колька лежал навзничь; Алешка засыпал его азартно мелкими стружками; Колька плакал.
Маленькую в комнате около окна укачивала Фрося, равномерно толкая зыбку, а самого Пантелеймона не было: в Тара-Бугазе, в греческой колонии, в трех верстах от города, он в это время присматривал поросенка.
Ласточки уже отсидели сколько им полагалось на проволоках телеграфа и улетели в Египет. Ворона, — видно, уж очень старая, — с кривого разлета шлепнулась на крышу, огляделась и очень старательно прокричала раза четыре: «Илла-а!.. Илла-а!..» При этом она ерошила перья, вытягивала книзу шею, раскачивалась, пожимала крыльями, — вообще кричала свое с соблюдением многих вороньих церемоний, пока Егорка не бросил в нее камнем.
С тополя, стоявшего около колодца, медленно капали вниз золотые листья, а тень от него ушла на ближайший соседский двор; вечерело, солнца осталось минуты на три.
Сказал Никанор Фросе:
— Будто карасин вечером хотели выдавать…
— Так масло же постное, а не керосин вечером! — отозвалась Фрося.
— То ты слыхала, будто масло, а я утром слыхал: карасин…
— Ну, должно, две очереди… Ребят надо послать…
Однако немного погодя, укачав девочку, она разыскала бутылку для масла, жестянку для керосина, и пошли они вдвоем с Никанором, который на крышу сарая уложил готовые планки и, озираясь на ребят, в сенную труху в коровнике спрятал мешок с инструментами.
Уходя, он закурил, а пустую коробку от спичек бросил.
Быстроглазый Митька подобрал коробку и нашел в ней незаметную сначала, притаившуюся спичку.
Он ее не вынул, он только крепко зажал коробку в руке и беспечно сказал пытливо на него глядящему Ванятке:
— Сербиньянская собака брешет…
Действительно, в это время раза три ударил в свой густой колокол сенбернар на ближайшем от них дворе, собака очень пожилая и ленивая, но говорить об этом незачем было, и Ванятка понял, что в коробке была спичка.
Когда пасли они корову, неизбывна была их скука. Тогда они крали дома спички и раскладывали под кустами карагача костры. В этих ребятах было что-то такое же древнее, как и в огне костров, и огонь, лизавший красными языками зеленые листья карагачей, приносил им жгучую радость. Они кричали самозабвенно, они подпрыгивали около костра, визжа…
Но спички, украденные тайком у матери, были все-таки запретные спички. Эта, найденная Митькой и зажатая в его руке, — своя, разрешенная, как будто чей-то подарок. А каждая спичка, попавшая к ним, представлялась им не иначе, как будущий костер… И Митька, оглядев своих четырех братьев несколько пренебрежительно, набрал охапку стружек, отошел с нею за дом шагов на десять, в буерак, деловито там ее уложил и поджег.