Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Читал стихи я так, как научил меня этому Франц Хессель, и в то же время с некоторой акцептацией, как в кружке Георге: каждое слово произносится четко, скандируется без смыслового или эмоционального нажима, но с патетикой. Это произвело впечатление, ибо Блок читал стихи схожим образом, хотя и спокойнее, бесстрастнее, слегка проглатывая окончания, без такой энергии, как я, то есть естественнее. Особенно большой успех я снискал у его жены и его тети. Удивительно, как подстегивает честолюбие даже самых независимых молодых людей похвала элегантных женщин.
Блок читал много нового, совершенно отличного от религиозной магии «Стихов о Прекрасной Даме». Теперь в его произведениях проступал древний демонизм природы, разудалый сюрреализм, который был совсем не по душе его матери, зато нравился его жене, бурно выступившей на защиту этих стихов — невзирая на то, что они были посвящены не ей. Я конечно же занял сторону Любови Дмитриевны. Удивительно, в каком объективном тоне обо всем судили: не говорили «мой сын» или «мой муж», а только «Блок» или «он», или, на самый худой конец, «Саша».
Потом я прочитал еще стихи Стефана Георге, но они Блоку не понравились. Он был странным образом лишен малейшего интереса к новейшим немецким поэтам; все его симпатии принадлежали Гейне, из которого он многое переводил — в основном вирши с сильным сентиментальным душком, явно не лучшие у этого поэта.
Ближе к вечеру появился отчим Блока Кублицкий-Пиоттух, очень живой человек с несколько грубоватым юмором, в самом явлении которого чувствовалось польское происхождение. При всей его любезности оставалось впечатление, что ему с нами не очень интересно. Чему тут удивляться? Ведь о чем только не шла речь за столом этого ревностного служаки! Сколько всего бунтарского тут произносилось, и все это он должен был выслушивать, хорошо зная, что у женщин не найдет поддержки, если вздумает возражать. Ему в его одиночестве здесь было не позавидовать.
Наступило время ужина, и нас пригласили к столу. Стопка водки для начала, бокал вина. В остальном — чай.
И за столом разговор продолжился о стихах. Полковник отпустил несколько злобных шуток, но на них не обратили внимания. Когда же я засмеялся одной из них, он посмотрел на меня с удивлением.
Спустя несколько дней я после обеда стоял перед тою же дверью. Расставаясь в первый вечер, Блок сказал мне, что хотел бы вскоре снова видеть меня у себя и познакомить со своими друзьями.
Супруги Блок приняли меня несколько более формально, тут же послали за матерью. Александр Александрович (Сашей его называли только мать и жена) попросил меня сесть и сказал, что меня ожидает сюрприз. И прочитал стихотворение, которое посвятил мне. Стихотворение очень красивое, глубоко прочувствованное, на одну из тем нашего разговора в первый вечер: о Люцифере как земном воплощении падшего ангела. Я тогда в некоторой запальчивости заметил, что Блок, возможно, самого себя принимает за воплощение ангела из войска бунтовщика Люцифера. Он ответил загадочно: еще не время смеяться над этим, наше войско еще так мало.
А тут, в этом стихотворении, он на основе каких-то одному ему ведомых признаков причислил меня к этому войску. Он передал мне рукопись со смущенной улыбкой.
Я был и восхищен, и озадачен. Это было своего рода предложение дружбы, но к чему такая дружба обязывала?
Я ведь и без того был уже его паж, он и так вовлек уже меня в свое войско.
У меня тоже был заготовлен сюрприз: два сонета, обращенных к жене Блока. Эти стихи у меня не сохранились, помню только первую строчку одного из них: «Но острова, не ведая о том, молчат». А второй сонет кончался словами: «Но острова, не ведая о том, молчали». Истинный символизм во всей своей красе, ибо символист лишь то и делает, что сплетает из общих слов венки, в которых должны отражаться его неповторимые личные чувства. Острова приме
нительно к Любови Дмитриевне с несомненностью означали глубокие тайны, окутывавшие ее красоту. Это было почтительное скрытое объяснение в любви. Любовь Дмитриевна так это и поняла, она поблагодарила меня, тепло улыбнувшись, взяла у меня из рук бумагу, прочитала стихотворение еще раз, сложила листок и поцеловала меня в лоб. И дала мне свое прозвище, которым в дальнейшем всегда пользовалась: Herr Ritter, господин рыцарь.
Я получил в Петербурге и другие прозвища. Вячеслав Иванов называл меня Стройное пламя; еще в 1949 году, незадолго до своей смерти, он прислал мне из Рима открытку с таким обращением. Михаил Кузмин называл меня Хьюдж. А еще в ходу было пущенное кем-то Каменный мальчик.
Под вечер пришел поэт Пяст (польского происхождения), с которым я быстро подружился. С ним я мог обсуждать сложнейшие случаи просодии, в которой он был дока — в отличие от Блока, вопросами метрики и просодии совершенно не интересовавшегося. Мы без устали обсуждали с Пястом, к примеру, различные формы сонета — сонет Петрарки, сонет Шекспира, французские сонеты, написанные александрийским стихом, а также sonetti a coda. Мы задавались вопросом, возможны ли иные многосложные рифмы кроме дактильных, часами прогуливаясь при этом по садам мировой литературы. Мы оба были влюблены в испанцев; позже Пяст обработал, если не ошибаюсь, «Дона Жиля в зеленых штанах» Тирсо де Молины.