Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Я помчался к кассам пароходства. Да, после обеда отойдет небольшой пароходик. Вниз по Дюне к морю, а затем до впадения Аа в море и вверх по реке до Митавы. Небольшую каюту на две-три персоны достать можно, но на какой-либо сервис рассчитывать не приходится. «Возьмите с собой фонарь и свечи, а также поесть и попить». Поездка займет часов двенадцать — при том, что по железной дороге добраться можно было за час!
Бегом назад к профессору Кумпфту. Собрать вещи и купить припасы в дорогу. Булочки, колбаса, вареные яйца, пиво. И пулей назад в порт. Мне повезло. Из-за всеобщей забастовки пароход отходил на час раньше. Сходни уже убирались, и я едва успел прыгнуть на него.
Пароходик, вонючий и грязный, отчалил в четыре часа, и, поскольку был уже ноябрь, вскоре после этого стемнело. В тесной каюте, конечно, нетопленой, пахло ужасно. Проблема туалета решалась на палубе по-простому — через борт и в воду.
То был весьма жалкий круиз — под холодным дождем, при жутких порывах ветра. Бесчисленные остановки в пути. Бесконечное ожидание, не смыкая глаз. И в постоянном страхе, что какие-нибудь забастовщики остановят корабль надолго.
Еще в Рижском заливе нашу скорлупку трясло и качало, но стоило войти в русло Аа, как наступили тишь и благодать.
А в шесть часов утра, когда латунная заря крадучись пробиралась в город, я волок свои чемоданы домой. Митава будто вымерла.
Настало скверное время. Ни тебе железной дороги, ни почты, ни телефона — в маленьких городках его вообще тогда еще не было, — ни газет, ни снабжения; рассчитывать приходилось только на собственные запасы или на то, что привозили в город крестьяне. А потом слухи: что ни день, то какой-нибудь новый, и один хуже другого. И проигранная война. И ко всему прочему мрачный беспросветный ноябрь. И бессмысленное ожидание.
К счастью, все это длилось только две недели. Но они были ужасны, хотя для меня лично были скрашены тем, что перед самой забастовкой я успел получить от берлинского издателя Георга Бонди антологию «Век Гёте», заказанную мной еще раньше. Теперь я сам стал гордым обладателем этого знаменитого тома, так роскошно оформленного Мельхиором Лехтером. И я мог полностью предаться пиршеству рифм, как сказал бы Суинберн.
А на Рождество мама подарила мне сорокатомного Гёте, которого она за пять рублей приобрела у букиниста и антиквара Лёвенштейна.
Время было тревожное. Зима суровая. Но мы все были в бодром здравии, а после довольно суматошных и бурных в смысле развития полутора лет я нуждался в некотором покое, чтобы прийти в себя и все толком обдумать.
Глава III
Газеты сообщали о том, что беспорядки в России пошли на убыль, и это, как ни странно, соответствовало действительности. Не только в столицах, Москве и Петербурге, но и в глуши стало спокойнее; «галстуки» премьер-министра Столыпина, полиция и казаки возымели свое действие. И все же 1906 год в целом оставался еще неспокойным, а лето сложилось прямо-таки беспощадным. Но письма приходили и отправлялись, и это хоть как-то скрашивало мои дни. Блок писал, что мне нужно приехать, Брюсов приглашал меня в Москву, Вячеслав Иванов уверял, что желает со мной познакомиться. Так созрел очередной план моих путешествий: нужно было повидать новых друзей в Москве и Петербурге. Но без отца этот план был неосуществим; и вот однажды я отправился к нему в контору, чтобы поведать о своем желании. Вероятно, я полагал, что финансовые вопросы естественнее обсуждать не в домашней обстановке, а в деловой атмосфере казенного учреждения.
К лихорадке странствий добавилась в это время и любовная история.
Зима прощалась. В одно прекрасное утро я услышал, как пошел лед. На нашей довольно широкой в этих местах Аа ледоход представлял собой зрелище удивительное: огромные глыбы льда с громким треском сталкивались и карабкались друг на друга, а между ними водяные столпы и кое-где первые полыньи, куда отважно устремлялись люди на лодках — чтобы спасти какую-нибудь курицу или кошку, а то и целое заячье семейство. В такой-то день я и отправился на остров к Штрому — по мосту через Дриксу, в обход, так как прямой понтонный мост к нему был уже несколько дней как затоплен.
В это же самое время вышла взглянуть на ледоход девушка — очень красивая, стройная, с темно-русыми волосами и соблазнительными губами, она походила на героинь Данте Габриеля Россетти, которые в то время представляли собой для меня идеал женской красоты. Рената, так звали девушку, была на три недели моложе меня. Проводив ее домой, я понял, что влюбился. Я только не мог понять, почему этого не случилось еще два года назад, когда я встретил ее на Рижском взморье.
Рената родилась и воспитывалась в немецкой бюргерской семье. Какой-то ее предок прибыл в Прибалтику из Швейцарии и женился на латышке. Ее родители знали моих, ее отец, зажиточный коммерсант, владелец одного бывшего дворянского особняка на Большой улице, высоко ценил моего отца. Так что никаких препятствий для визита не было. За первым последовали другие. Капризный нрав Ренаты быстро уступил место сердечности, которой она сама удивлялась. Она пела мне под гитару русские цыганские романсы, которые были мне тогда совсем неизвестны и которые теперь, несмотря на все их чрезмерные страсти, принадлежат к моим самым излюбленным музыкальным переживаниям. С подобным отношением к ним я потом столкнулся у Блока и еще позже — у Михаила Кузмина, в то время как натуры патетические, вроде Вячеслава Иванова или Андрея Белого, на «цыганщину» реагировали лишь презрительным передергиванием плечей. Тема цыганского романса неотделима от русской лирики, она связана с ней вполне органично.
За день до моего отъезда в Петербург, когда настала пора прощаться с Ренатой, я, несмотря на острую нужду в деньгах, купил и отнес ей корзину роз. Ее экономная мать только всплеснула руками — и, кажется, кое о чем догадалась. Рената, опустив долу ресницы, исполнила мне, пощипывая гитару, цыганский романс, который можно было принять за объяснение в любви:
О, если б знали вы, какая мука Скрывать от вас, что я люблю…
Отец повел себя благородно, он только спросил, на какой срок я предполагаю отбыть, и узнав, что недели на четыре, выдал мне сто рублей.