Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Так как он еще не имел досуга задуматься о будущей профессии, то под влиянием наших разговоров у него возникла мысль сделаться издателем. Вероятно, он увидел во мне хорошую стартовую лошадку: славный парень из Прибалтики пишет стихи о свободе — да ведь это сенсация! Он предложил издать мои стихи.
Странным образом это предложение не вызвало во мне энтузиазма. На всякий случай я отдал ему двадцать стихотворений, в основном любовных, но было среди них и несколько с левыми лозунгами, если не красными, то вполне розовыми. Эту маленькую тетрадь я назвал скромно: «Свет и тени». Большую, с названием «Стройное пламя», я предназначал для С. Фишера, который был моим фаворитом среди издателей, потому что у него печатались Франц Хессель и Рихард Демель. Демель даже замолвил за меня несколько слов перед ним. Но Фишер рукопись мою отклонил — и был прав.
Иоганнес Вальтер сделал рисунок, который Грюн выпросил для обложки. И вот настает день, когда я получаю не что-нибудь, а верстку!
Я думаю, первая корректура в жизни каждого поэта — событие! С этими листками невозможно расстаться. Ради них забываешь о долгожданном свидании с самой очаровательной девушкой. И какое бы счастье ни свалилось на тебя в дальнейшей твоей жизни, с этим первым переживанием не сравнится ничто.
Какое наслаждение — ползать карандашом по этим длинным грязноватым листкам с собственным текстом! Под самыми замысловатыми предлогами ищешь встреч со знакомыми и друзьями, чтобы только невзначай подсунуть им свою ненаглядную красоту — верстку.
И чего только при этом себе не выдумываешь, чтобы все поправить и изменить! Ничего не должно остаться банального — ни слова, все должно быть ново и по-сумасшедшему оригинально! А что при этом не обращаешь никакого внимания на действительные опечатки наборщика — так до того ли? Вещь известная.
Я посвятил свой сборник польской пианистке, которую не застал в Варшаве и которая тем временем приехала к своим родственникам в Митаву. Она играла Шопена в каком-то немыслимом темпе, с наигранной страстью и волнующим кокетством. Ей были посвящены многие стихотворения в этой маленькой тетради в шестнадцать страниц, которая, в коричневом своем переплете, на какое-то время стала для меня девятым чудом света.
Она лежала во всех книжных магазинах и стоила 36 копеек. Потрясенный и гордый, я подолгу стоял перед витринами. Я бы охотно купил ее, но не мог себе этого позволить, так как во всех магазинах меня хорошо знали. Оставалось только любоваться ею через стекло.
Книжечка вышла в декабре 1905 года. Совсем молодые люди пришли от нее в восторг, люди постарше только качали головами из-за всей этой дичи, а старики надо мной смеялись.
Появились даже рецензии. Одна из них, в петербургском «Герольде», была ядовитой. Но я гордился и ею. С нею я не расставался и читал ее каждому встречному-поперечному.
Тираж моей первой книги составил 600 экземпляров, и разошлась она на удивление быстро. Нового издания не последовало, так как издатель покинул Митаву, поступив на службу в книжный магазин в Риге. Должно быть, он не разбогател на моем шедевре. Мне же издание не принесло, разумеется, ничего, кроме нескольких бесплатных авторских экземпляров.
Какого мнения был о моем первом опусе отец, я не знаю. Я его об этом не спрашивал. Гордость поэта (несколько мандражирующая). Скорее всего, он отложил книжку, покачивая головой, и, приступая к пасьянсу, сказал маме с улыбкой: «Эка, Гансикато нашего занесло!» А то и вовсе: «Совсем спятил малый!»
Таким-то образом я стал прибалтийским поэтом-авангардистом. Мои русские друзья, которым я послал книгу, меня даже похвалили, а Вячеслав Иванов написал несколько поощрительных строк в журнале «Весы».
Стихи появились под именем Ганс Гюнтер. Дворянскую приставку «фон» я как истинный социалист, разумеется, опустил.
В своем социализме я тогда был уверен.
Моя польская подружка поддерживала меня в этом, как и ее брат, с которым я познакомился. Он профессорствовал в одном рижском политехническом колледже, и я всякий раз останавливался у него, когда бывал в Риге. Он свел меня с рижскими — настоящими — социалистами, которые смотрели на меня как на своего рода вундеркинда. Ибо юноша из Прибалтики и социалист — такого видеть им еще не приходилось.
Неудивительно, что один богатый еврейский фабрикант, некто господин Браун, вскоре предложил мне основать немецкую социалистическую газету для прибалтийских провинций. Я пришел в восторг от возможности сыграть такую роль и немедленно согласился.
У моего ангела-хранителя в те годы, надо полагать, было немало работы. Конференции следовали за конференциями.
То и дело являлись серьезнейшие люди, должно быть, приходившие в большое недоумение от встречи с молодым человеком, который не имел ни малейшего представления ни о социализме, ни о политике, ни об экономике; все мысли и чаяния этого молодого человека сводились к тому, чтобы напечатать в разделе фельетонов свои новые переводы русских поэтов, имевших хотя бы отдаленное отношение к теме свободы. А как раз это интересовало спонсоров меньше всего.
Так и случилось, что после этих бесчисленных пылких собеседований и бессчетных чашек горячего чая мой шанс стать известным редактором и издателем безнадежно истаял. Представляю себе, как был разочарован и господин Браун, ругавший меня каким-нибудь «охламоном».
Все это происходило накануне провозглашения всеобщей забастовки, которая самым драматичным образом парализовала экономическую жизнь Российской империи.
Меня предупредил профессор Кумпфт: «Сегодня после обеда остановится движение на всех железных дорогах. Я навел справки. Вы можете вернуться в Митаву только пароходом, который обычно отходит из Риги после обеда. Иначе вам придется примириться с тем, что вы недели три или четыре будете жить у меня, не в силах сообщить что- либо о себе своим родителям, ибо почта также присоединяется к забастовке».