Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Блок был подавлен. Однако уже на следующий день мы с ним потешались над суждениями сих брадатых мужей.
Через некоторое время Блок попытался прощупать почву у Станиславского, который, как и всегда об эту пору, приехал на целый месяц с гастролями своего Московского Художественного театра в Петербург. Блок прочитал ему свою пьесу, и тут начались знаменитые пассы Станиславского, годами рассыпавшегося в таких случаях в комплиментах и обещаниях, чтобы потом наконец сказать свое окончательное «нет». Блока Станиславский подвергал такой пытке дважды. Другой раз с пьесой «Роза и крест» пытка длилась особенно долго. Можно отметить необыкновенное упорство в достижении цели, которое обнаружил, претерпев эти муки, Блок, но нельзя не отметить и то, что Художественный театр Станиславского безоговорочно считался в те годы высшей инстанцией.
Моей пьесой Блок совершенно не заинтересовался, однако помог мне найти дорогу к Станиславскому. Прием состоялся в гостинице «Европа», где Станиславский занимал роскошные апартаменты.
Московский фабрикант Константин Сергеевич Алексеев, который известен в качестве театрального деятеля, актера и режиссера под фамилией Станиславский, был видной фигурой: высок и строен, с подчеркнутыми ухватками джентльмена и элегантной проседью. В ту пору ему было лет сорок пять. Со своей породистой, в английском стиле, головой он производил неотразимое впечатление — и знал это! Он весьма милостиво принял меня в своем салоне и благожелательно выслушал. Когда же я попросил его дать главную роль моей рижской подруге, если дело дойдет до постановки, он лишь страдальчески улыбнулся. Ох, уж эти молодые авторы, вечно у них на уме одна чепуха! А куда ж ему девать своих великолепных актрис? А их у него и в самом деле было немало!
–
Тема моей «Очаровательной змеи» понравилась ему, но название он решительно забраковал — и, конечно, справедливо. Тот факт, что мою пьесу перевел Кузмин, склонил его в мою пользу: он полистал рукопись в одном месте, потом в другом, а ближе к финалу натолкнулся на ту цыганскую песню на русском языке, которую многократно воспетая мной Рената исполняла еще перед моей первой поездкой в Петербург. Он напел мелодию — и тут же напал на Блока: «И что это вам, молодежи, все хочется позаимствовать что-нибудь из фольклора. Отчего же вы тогда сразу не пишете в народном духе?» И он улыбнулся с пренебрежением: «Оттого, что не можете».
Станиславский был сложным, смешанным явлением, как и его театр. В его театре было все — от патетического, местами слезного китча трагедий великого Алексея Толстого — самый большой его успех — до трогательного романтизма босоногого ницшеанца Максима Горького («На дне»), от призрачного символизма чудесного Чехова — которому он, бессмертная заслуга, проложил дорогу на сцену, — до легкокрылых символистских отражений Метерлинка. По сути, это был антитеатр, и, быть может, поэтому он имел такой успех в мире мнимостей, не ведающем иллюзий. Станиславский был полным антиподом Мейерхольда с его абсолютным театром. Их короткое пересечение быстро кончилось разрывом.
Моя пьеса ему не понравилась, но со мной игра не затянулась; через две недели я уже знал, что с этой мечтой покончено.
Зато мной заинтересовался господин Гржебин, владелец издательства «Шиповник», который вынашивал и отчасти осуществлял большие планы. У него вышло первое собрание сочинений Сологуба, собрание сочинений Герберта Уэллса, а также, если не ошибаюсь, Гамсуна, Анатоля Франса и д’Аннунцио. К сожалению, в тот памятный вечер, когда он меня пригласил, я произвел на него самое невыгодное впечатление — потому что явился в смокинге. Дамы хоть и пришли в вечерних платьях с глубоким вырезом, а одна из них даже разбила мое сердце, но поэт, который мнит быть поэтом, не может являться в смокинге, если он не отпетый буржуй. Я оказался белой вороной и не могу отделаться от впечатления, что интерес Гржебина к моей поэзии мгновенно угас, как только он увидел мой добротный венский смокинг.
А с прелестной дамой тем не менее я познакомился. То была поэтесса Людмила Вилькина, укротительница сердец всех русских символистов (Брюсов посвятил ей свою «Девушку из леса», поэму в терцинах в стиле Суинберна). Она переводила Метерлинка, которого тогда много играли в России.
Как-то мы с Кузминым прогуливались вечером по оживленным, парадным улицам близ Мойки. И в какой-то момент, — кажется, это было на Малой Морской, — он указал мне рукой на гостиницу:
Вот здесь и проживает госпожа Вилькина. Не желаешь ли к ней заглянуть?
Как можно? Уже больше десяти.
Он потащил меня к портье. Она оказалась дома, и Кузмин попросил позвонить ей по телефону и спросить, не может ли она нас принять. Да, она просит нас подняться. Мы поднялись на лифте, позвонили. Никакого ответа. Кузмин толкнул дверь, она поддалась. Затемненный салон, за ним свет из-под двери в другую комнату.
Можно нам войти, Людмила Николаевна?
Пожалуйста!
Мы вошли в ее спальню. Она уже лежала в постели, и на ней была кружевная ночная рубашка с глубоким декольте, от которого у меня помутилось в голове. Она дружески приветствовала нас, и, целуя руку, я мог еще глубже заглянуть в едва прикрытый кружевами омут. Мы подтащили стулья поближе к ее кровати, а она без всякого стеснения выпрямилась, сидя на ней. Ее темные локоны образовывали прелестный контраст с ее розовыми плечами; златокарие глаза улыбались. Соблазн был невыносим. Я встал и подошел к окну, чтобы немного прийти в себя, глядя на ночное уличное движение.
Что это с вашим юным другом?
Ответ Кузмина был полон скрытого восхищения:
Увы, он вовсе не мой друг. У него совершенно иные наклонности — он замечает лишь женщин.
О!
Поспешный шорох. Я оглянулся. Она натянула одеяло до самого подбородка и смотрела на меня чуть ли не с испугом.
Кузмин рассмеялся. Людмила Вилькина и меня посчитала безопасным животным, а тут…
Кузмин подлил масла в огонь.
Дело в том, что Гюнтер — ваш пылкий поклонник и непременно хотел с вами познакомиться.