Иоганнес Гюнтер фон
Шрифт:
Когда я читал в этом кругу стихи своих русских друзей или свои собственные, то возникала самая благоговейная тишина, я был явно возведен в ранг мэтра. А к этому привыкаешь так быстро! И самое ужасное в том, что и сам начинаешь верить в свою исключительность.
Эта история, однако, имела тот недостаток, что я в качестве знаменитости и шевалье был обречен на расходы, которые были мне не по карману. Правда, мое пребывание в Ковно, рассчитанное на сравнительно короткое время, оплачивал мой отец, однако непредвиденные расходы в этот тесный бюджет никак не влезали. Но сил от них удержаться у меня не хватало, так что голова шла кругом в раздумьях о том, у кого бы еще одолжиться; кажется, не было знакомого, которого бы я не подверг сей военной контрибуции. Я делал долги, как майор, — так у нас говорят о тех, кто берет в долг, не имея представления о том, как и чем он сможет расплатиться. У меня тоже не было такого представления. Кошелек даже одного знакомого полковника из гусар я облегчил на сто пятьдесят рублей.
Блондинка Елена была очень мила. Уже в скором времени ее подружки стали косо поглядывать в мою сторону, а ее мамаша изобретать трюки в духе Боккаччо, чтобы растащить нас в разные стороны. Так, она вдруг заявила однажды, что ей непременно нужно съездить в Новгород, где у нее громадная лесопильня, чтобы посмотреть, что там и как, и убедиться, что управляющий ее не обманывает. А в такой поездке она нуждается в защите надежного мужчины. И не соглашусь ли я ей в этом помочь?
Мне такое предложение показалось лестным, и, конечно, я был готов ее сопровождать. И хотя ее дочь кисло смотрела на эту затею, на другой день мы уехали.
По дороге мать с большим искусством играла роль влюбленной женщины, я охотно втягивался в этот опасный флирт, и вот дело дошло до того, что она объявила о своей готовности поселиться вместе со мной в Москве, где у нее тоже есть две фабрики, — лишь бы я оставил в покое ее дочь. Она знает, что Лена не раз навещала меня в отеле. А репутация дочери ей дороже всего.
Лена и в самом деле бывала у меня с визитом, но не трогать порядочных девушек и относиться к ним, как к сестрам, было моим само собой разумеющимся правилом, хотя это-то как раз и привязывало ко мне таких особ. Об этом я и сказал ее матери, которая все никак не хотела поверить, что между мной и ее дочерью действительно не было ничего «такого». Потом вдруг настроение ее переменилось, и она стала умолять меня жениться на ее дочери, потому как где же еще найдешь теперь такого мужчину.
Однако и этого я не хотел. Как ни очаровательна была девушка, но в свои двадцать три года я не собирался жениться. Разговор с ее матерью кончился перебранкой.
В Новгороде же я помог этой деловой женщине вывести ее управляющего на чистую воду, и это настолько возвысило меня в ее глазах, что она не обинуясь предложила мне жениться на ней. Тогда я как мультимиллионер одним махом избавлюсь от всех забот, а поскольку я значительно моложе ее, то и впереди у меня будет немало хороших дней.
Насколько же странно выглядит картина мира в подобных женских головках! Я не удержался, чтобы не посмеяться над ней — слишком уж дико было ее предложение. Но, отказавшись, я еще больше вырос в ее глазах. Право, то было презабавное путешествие, полное неожиданных поворотов. Но когда мы через две недели вернулись в Ковно, последовало самое удивительное. Ни с того ни с сего она вдруг стала обращаться со мной крайне холодно, сверху вниз, осыпать насмешками и наладила дело так, что ее дочь не могла отныне и шагу ступить без присмотра. Несмотря на это, Лене все-таки удавалось тайком заглядывать ко мне. Но вскоре после моего отъезда она вышла замуж за богатого поклонника.
В начале июня я получил наконец приказ прибыть в летний военный лагерь недалеко от Ковно для прохождения окончательной медицинской комиссии. Оставив чемоданы у Фридмана, я отправился туда на дрожках.
В лагере меня засунули в полковой лазарет, где выдали жалкую робу, как больному, и отвели матрас на деревянном полу. Жуткий больничный рацион ограничивался перловой кашей. После обеда меня отвели к врачу, которому я должен был объяснять, каким образом я оказался в лазарете. Он вызвал нескольких коллег, чтобы устроить с ними консилиум. Собственно консилиум должен был состояться на следующее утро, а пока я должен был пить с ними чай и рассказывать о жизни в Петербурге и Германии. Они пригласили меня и на ужин. Кончилось тем, что двоим из них я прочитал свой перевод «Руслана и Людмилы» Пушкина. Полнозвучные стихи Пушкина я декламировал, таким образом, при свете керосиновой лампы в самом неприхотливом полевом лазарете, задрапировавшись как элегантным плащом своей больничной накидкой.
Мои военные эскулапы угостили меня еще терпким кавказским вином и отпустили спать очень поздно. На мой вопрос, что будет завтра, они заверили, что все будет в порядке. Однако же я провел скверную ночь. На полу лежало до двадцати матрасов. Спавшие на них люди храпели, ворочались и стонали во сне. Большое голое помещение освещалось только маленьким ночником. Вдоль матрасов сновали мыши. Те, у кого была лихорадка, громко разговаривали во сне. Я не мог сомкнуть глаз.
На следующее утро я предстал целому батальону врачей, сержантов и офицеров. В воздухе замелькали стетоскопы. Цифры моих показателей громко выкрикивались и записывались. Головы кивали и приникали к столу. Наконец тот молодой врач, которому особенно понравился мой Пушкин, сказал:
А теперь покажите зубы!
Мне открыли рот, он влез туда каким-то инструментом и потом торжественно возвестил:
Не годен!
Выяснилось, что мои задние зубы по какой-то причине не были пригодны для того, чтобы ими при некоторых операциях обкусывать патроны. А предписания этого требовали. Я же не соответствовал предписаниям, на которые обычно никто не обращал никакого внимания. Итак: не годен. Могу быть только ратником ополчения. Пушкин меня спас. На что только не годятся великие поэты!