Шрифт:
Без четверти стали меняться подарками (Кира захохотала, прижав к щекам новые чешские перчатки), без десяти убрали звук (в телевизоре уже маячило рыбье лицо Генерального секретаря ЦК КПСС Юрия Владимировича Андропова), потом снова прибавили — и с первым ударом курантов дали пробкой в потолок, а с последним, смеясь и, успев переобниматься и пожелать что положено, прозвенели бокалами!..
Открыл глаза, встряхнулся… где едем?
Пора собираться.
Поднялся с нагретого сиденья и пошел к передним дверям.
Пассажиров, кроме него, было только два. Оба крепко спали, завалившись в углы, и на одного Артем походя нахлобучил готовую свалиться шапку.
— Станция метро «Октябрьская»! — прохрипел динамик.
Зашипели двери, раскрываясь.
Пробежался, инспектируя табачные ларьки по обе стороны площади; убедившись, что все, как один, закрыты, а чувство утреннего раздражения стало обретать формы смиренной безысходности, поспешил в обратную сторону, к больнице.
Опаздывать считалось западло. Да и не в том даже дело, а просто он сам не любил опаздывать: если надо к восьми, то какого хрена приходить в пять минут девятого? Из-за этого однажды сцепился с одним, уж теперь не вспомнить как зовут. Сказал по-хорошему, а тот залупнулся: вроде как он сам знает, что к чему. Вроде есть вещи, которые ему можно говорить, а есть — которые нельзя. Ну и схлопотал по роже пару раз… в запале ничего, а теперь как-то совестно.
Артем миновал ограду Бакулевского института и еще метров семьдесят больничного забора, достиг ворот Главного корпуса, свернул — и вскинул взгляд.
Монументальный, мощный, серьезный, строгий, значительный — а вместе с тем и легкий, воздушный, зримо плывущий в морозном воздухе восьмиколонный белокаменный портик! И круглый купол церкви Марии Магдалины, венчающий здание!
Вот здорово, если бы и колокол можно было оттуда услышать!
Он шагал себе дальше, секунда удовольствия таяла и забывалась, но если бы кто-нибудь схватил сейчас за руку и крикнул: «Стой! Ты чего лыбишься?!» — он бы очертил ладонью то, что с такой непреложностью, с таким самопониманием своей величественности бросилось в глаза. Он бы так и сказал: «Видишь, как построено? — я все про это знаю!..»
А может, наоборот, удивился вопросу — что? где? разве?.. Потому что, если честно, он и внимания на ту секунду не обратил. Душу мимолетно омыло красотой, а сознание — да ну, его и серьезными-то вещами не сразу всколыхнешь…
Церковь есть церковь, и он перекрестился, как всегда это делал — едва намеченным движением правой руки. Никто со стороны даже и не подумал бы, что он перекрестился — пальцы у человека дрогнули, вот и все. Тем не менее, его вторая правая рука — призрачная, никому не видная — поднялась и размашисто осенила его крестным знамением. Прилюдно он не крестился. Ни дома (с тех пор как бабушка Сима умерла, принято не было), ни в иных местах. Впрочем, мало ли что у кого принято; вовсе не смущение его тормозило, не боязнь, что кто-нибудь обратит внимание: «Ишь, — скажет, — Артем-то у нас какой богомолец, ха-ха-ха!» Просто как-то не привилось, что ли… да и в Бога он не настолько верил, чтобы то и дело руками махать… А со стороны глянуть, так и впрямь смешно: здоровый мужик, рослый, костистый, сутулый, чернявый, жилистый, челюсть маленько лошадиная — такому хоть лопатой орудовать, хоть зубилом, хоть с кистенем на большую дорогу, — а он крестится и бормочет.
— Господи Исусе, спаси и помилуй!
Кстати сказать, и молитовке этой тоже баба Сима научила. Сама она только и делала, что ее повторяла. С годами его стало раздражать, что она беспрестанно бормочет: скажет что-нибудь, а сама тут же и пробормочет; руки что-то делают, а губы опять почти беззвучно повторяют. И всегда со вздохом — правда, не надрывно, не с облегчением, а с таким легким, с почти незаметным вздохом:
— Господи Исусе, спаси и помилуй!..
А ведь и сам не заметил, как привык… Баба Сима и крестить его отводила — тайком от родителей. Ни отец, ни мать никогда против ее веры не восставали; возможно, и крещение приняли бы как должное. Хоть, конечно, сами в ту пору, по молодости, когда обзавелись первенцем, в церковь бы не пошли. Куда им — оба комсомольцы, а отец и в партию вступил лет в двадцать семь, что ли. Еще стукнет кто-нибудь: так и так, мол. Молодые специалисты, а вон что вытворяют. Или еще пуще: коммунист — а подпадает… Ну да баба Сима не стала разбираться: три года терпела, а потом улучила момент.
Купели той он не помнил. Да и в церковь захаживал редко — и все больше с художественными запросами. Но молитовку машинально повторял про себя, особо когда что-нибудь неожиданное или неприятное:
— Господи Исусе, спаси и помилуй!
Толщиной стен похожая на старинную крепость, а парадным входом — на царский дворец, 1-я Градская почти уж два века норовила держаться на самом стрежне текущей невесть куда науки. Все более развиваясь, наращиваясь, расстраиваясь и вбирая в себя лучшие медицинские силы, она превратилась в нечто такое, что более всего напоминало модель целокупной вселенной, повернутой к зрителю своей медицинской частью: здесь уживались все мыслимые направления и отрасли врачебного дела — начиная с гинекологии и акушерства, кончая, разумеется, патологической анатомией.
Теоретически, в этих стенах человек имел возможность родиться (на то и существовала родилка, то бишь родильное отделение), а затем прожить долгую жизнь, неустанно страдая всеми мыслимыми недугами, каждый из которых протекал бы под пристальным наблюдением соответствующего специалиста. Достигнув естественного конца, пациент был бы скрупулезно исследован с целью обнаружения патологий, ставших причиной смерти, а затем, проведя ночь-другую на мраморной полке больничного морга, наравне с иными тутошними насельцами вылетел бы в широкую трубу крематория, исправно и неутомимо действующего буквально в нескольких кварталах — на территории Донского кладбища.