Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
Теперь почему-то свободнее стало, как бывало всегда, когда он что-нибудь заканчивал, какую-нибудь срочную работу, — и по привычке, приобретенной в последнее время, он рассеянно прошелся по комнате, снова подошел к окну. Из окна в теми только огни были видны, но за рудником, на высоком горизонте, где стоял металлургический завод, весь окутанный тревожно озаренным дымом, точно в пожаре, как раз теперь из домны выпускали шлаки, и ярка была огненная река, по откосу свергающаяся вниз, как извержение вулкана. От этой огненной реки, красиво потухающей в темноте, опять проклятым трудом повеяло, никому решительно не нужным из тех, кто там трудится, и на минуту досадливо жаль стало их всех там, безыменных: зачем они это?
Недалеко был проход на рудник — ворота с будкой для сторожа, — и с той стороны услышал Матийцев чей-то чрезвычайно дикий голос — пел выразительно:
Я красавица-девица, А ты парень слободской… А ты, парень слободской, Проведи ночку со мной…Сторож, видно, закричал вслед певуну:
— Эй, черт, красавица! Куда попер?.. Нельзя в пьяном виде!
А сиплый дикий голос, откачиваемый ветром, уносился дальше, жалуясь темноте, трубам, дыму:
Я… ждала тебя всю ночь, — Свечка горела, Сердечко болело…Слова были нежные, девичьи, а голос — нелепый, пьяный, точно нарочно хотел показать певун, что жалкая чушь — эти слова, что не может быть на земле таких слов.
Голос пропал в темноте, но слова девичьи расплылись здесь, в комнате, и от них стало жаль себя — малодушно жаль стало того, что не дожито.
Появилась стыдливая мысль написать письмо Лиле, но для того даже, чтобы начать это письмо, не нашлось никаких слов. Зато о ней хотелось думать теперь. Теперь было уж будто кончено все. Не звонил Безотчетов, уснула Дарьюшка, наступила знакомая (потому что представлялась раньше) последняя, ото всего отошедшая ночь, половина одиннадцатого, и уж посмотрелся долго в зеркало Матийцев и сказал самому себе: «Ну, Саша?..», и медленно улыбнулся себе, а револьвер — покойную, мудро слаженную вещицу — положил рядом на стол. Чтобы не обезобразить лица, которое вчера и сегодня, в вагоне и в номере, назвали красивым, выстрелить он решил в сердце; притом же это было дальше от сознания, хотя и так же смертельно, как в висок. Вот что — непонятно, почему, несколько запутанно и сложно, похожее на сон, но не сон, потому что он только сидел за столом с закрытыми глазами и даже слышал все гудки за окном и фуканье паровозов — представилось ему теперь.
Хотелось увидеть самое дорогое, что он знал в этой жизни, — Лилю, такою, какой она представлялась ему издали: строгой и сдержанной, как будто все время носила в себе хрупкий и звучный монастырь с тонкими, очень тонкими стенами, сводами, куполами. И Лиля пришла. Теперь, с нарочно для этого закрытыми глазами, он ее так отчетливо, так близко увидел — кивнула ему головой, коротко, как всегда, и совсем не показалось странным, что храм, который она невидно носила в себе, вдруг появился, — точно она распахнулась, опала, разостлалась около, как снег, а он стал сельской церковью на горе, и потому, что день был солнечный, ярко загорелись кресты и главы, и снег был яркий, резавший весело глаза, а сосновый лес на горизонте был чисто-синий: золотое — точками, белое — кругом и чисто-синее — полоской вдали. Странно было то, что Матийцев тут же сразу решил, что это Всесвятское, хотя что это такое Всесвятское — село ли это, или другое что — не мог бы объяснить… (а гудки за окном он слышал и отчетливо помнил, что все он сделал, что нужно, и письма написал, и теперь половина одиннадцатого — значит, времени у него еще — полчаса). Было Всесвятское, и почему-то он шел рядом с другим, похожим на отставного военного, шел по очень хорошей, очень гладкой, как городская панель, дороге и чувствовал, что церковь на горе осталась сзади и что сзади за ним кто-то тоже идет, многие, и впереди, видно было, тоже многие шли — растянулось шествие по очень-очень далеко видной прямой дороге.
— Это мы ведь с поезда? — спросил он соседа: присмотрелся, чтобы разглядеть чин по погону, но не разглядел погон.
— Конечно, — сказал военный.
— Где же наши вещи, полковник?
(Чин он придумал наугад, по возрасту).
— Вещи наши доставят отдельно, — сказал полковник.
«Может быть, он генерал», — подумал Матийцев и спросил заботливо:
— А их не перепутают, генерал?
— Нет, здесь не путают, — сказал генерал…
— Но не правда ли, странно, что мы с поезда идем пешком? — спросил Матийцев.
— Да. Здесь не ездят, — сказал сосед.
— А почему тут нет синего леса на горизонте?
— Здесь нет горизонта…
Потом генерал повернул к нему лицо совсем не военное и проговорил:
— А вот гостиница.
Действительно, великолепное строгое здание стояло, все матово-белое, карнизы черные.
— Вот как! — удивился Матийцев. — Это не мрамор ли?
— Вероятно.
— А почему же она одна в пустой степи?
— А вон и другие.
Действительно, повсюду стояли здания, такие же белые с черным и строгие. Все, несомненно, уходили вдаль, и всех бесконечно было видно. Но чего-то не хватало в них или между ними. Матийцев долго думал, пока догадался: деревьев.
— Почему же нет деревьев? — обернулся он к военному.
Однако военного уж не было — рядом с ним стоял небольшой скромный мальчик, и он показал на каменные белые глыбы здесь и там:
— Вот деревья.
«Это, должно быть, только для защиты деревьев, — догадался Матийцев. — Под мрамором — деревья».
— Ведь это мрамор?
— Может быть, — сказал мальчик скромно.
— Здесь, должно быть, страшно холодно? — спросил Матийцев, увидевши кругом чистый, кристаллами, снег.
— Нет. Видите, тут купаются?
И Матийцев увидел неширокую речку, — скорее ручей. На снегу берега стояла изумительной красоты голая девушка, приготовясь купаться, и несколько таких же сидело и стояло дальше.
— Это мы в России? — изумленный, спросил Матийцев.
— Это называется Всесвятское, — ответил просто мальчик.
— Как же можно купаться в такой реке?
— О, она глубокая.
— Нет… снег, холод!.. Я об этом.
— Нет, здесь тепло.
— Здесь холодно… снег! — упрямо повторил Матийцев и почувствовал, что ему холодно, что это, должно быть, из открытого окна дует.