Шрифт:
Пока белогвардеец переводил, офицер стоял, вытянувшись. Речь шла о временном перемирии «...для сбора раненых — наших и ваших...».
— Скажите своему эсэсовцу, что мы с ним разговаривать не будем. Мы СС не признаем как воинское подразделение. Это палачи.
— Но, господин подполковник,.. — по-немецки начал офицер.
— Никаких «но». Если ваши командиры желают вести какие-либо переговоры, пусть пришлют офицеров вермахта. Все.
— Господин полковник! — взмолился вдруг переводчик, — Разрешите мне остаться со своими?!
Я смотрел на старого человека: какая судьба!
— С каких это пор мы стали «своими»? Идите-ка лучше... Я бы сказал вам покрепче, но вы ведь парламентер.
Белогвардеец сник, съежился, потерял военную выправку, плечи его опустились.
— Да... — произнес он тихо.
Назад, к своим, оба парламентера возвращались далеко не парадным шагом.
* * *
Перелом в боях за центральные кварталы обозначился к утру тридцатого апреля.
Это почувствовалось и по попытке немцев получить «...перемирие для сбора раненых...». Понимали мы, что это лишь наивная и бесполезная хитрость противника: вымотались фашисты.
Но вместе с тем, как сообщил мне начальник штаба 8-й гвардейской армии генерал Белявский, стало известно, что «вожди» третьего рейха готовят сильную группу для прорыва из осажденного Берлина к союзникам. Еще надеются выжить!.. Потом позвонил командующий бронетанковых войск армии генерал Вайнруб, предупредил, чтобы полк готов был действовать в случае, если главари фашистской Германии действительно попытаются прорваться в нашем направлении.
Перед нами догорали четыре «Артштурма», подожженные при отражении последней вражеской контратаки, на мостовых валялись трупы эсэсовцев из бригады «Лейбштандарт АГ», стонали раненные в ночных боях, которых противнику не удалось подобрать. Немецкие снайперы не давали и нашим санитарам подбирать этих несчастных. Мало того, открывали огонь по своим же раненым, если кто из них пытался ползком добраться наших позиций.
Впереди было самое сердце «тысячелетнего рейха». В районе почтамта и канцелярии Гитлера вели бой пехотинцы 5-й Ударной армии, к нам пробрался от них капитан для связи и взаимодействия. А в сквере южнее массивного здания солдаты рыли братскую могилу… Хоронили погибших в последних боях танкистов и пехотинцев.
Убитые лежали ровной шеренгой. По танкистской традиции их лица были открыты: «чтобы в последний раз увидели небо». Знакомая фронтовая картина, но сердцу от этого не легче...
Тело гвардии старшего сержанта Плоткина отыскал его закадычный друт — тоже командир отделения автоматчиков — сержант Чорный; сцепившись в мертвом объятии, лежали на мостовой старый наш Плоткин и рыжий эсэсовец. В груди старшего сержанта торчал широкий эсэсовский кинжал с готической надписью «Брот унд блют!» (Хлеб и кровь). Скрюченные пальцы Плоткина сжимали горло фашиста.
Сержант Чорный до войны — скрипач, играл в оркестре московского театра. Будто наперекор своей фамилии был он седым, и только брови — густые, лохматые — антрацитово-черные. Немолод, худой, с изможденным лицом и всегда печальными глазами. На нем короткая, видавшая виды шинель, а тонкие икры его ног — в солдатских серых обмотках.
Свою старую скрипку в потертом и замызганном футляре Чорный сумел пронести по всем фронтам, где ему довелось воевать. Между боями, в минуты солдатского отдыха он играл и бойцы любили слушать его скрипку. В полку все старались ее сберечь, потому, наверное, она в этом пекле и сохранилась.
Играл Мирон Чорный замечательно, был настоящим артистом. Только трудно было представить его не в шинели, а в смокинге, белой сорочке... Не раз пытались его забрать из полка в наш армейский и даже во фронтовой ансамбль, но не удалось никому: несмотря на строгость приказов. Чорный категорически отказывался их выполнить, а если ему грозили карами, говорил:
— А что?! Дальше фронта никакой военный трибунал меня не отправит! Никуда от своих хлопцев не уйду... Если буду жив!
И воевал артист всю войну на танке, командуя отделением автоматчиков. Солдаты любили, ценили его за смелость и мудрость. И скрипку берегли и, как могли, берегли своего командира.
Теперь Чорный стоял у края братской могилы, среди других погибших лежало там тело его лучшего друга. Рядом застыли автоматчики эскорта. Чуть поодаль была и братская могила для немцев.
Прижав скрипку к подбородку, Чорный играл... Его стальной шлем и автомат лежали на земле.
В нескольких десятках метров отсюда гремели выстрелы. А тут, в этом сквере возле развалин, звучала печальная и красивая мелодия: старший сержант играл полонез Огиньского...
Эту музыку любил весь полк.
Небо как будто специально на короткое время очистилось от туч. Крутом декорацией стояли безжизненные дома. На закопченном и грязном лице сержанта слезы промыли извилистые дорожки; по небритому подбородку они скатывались на скрипку.
Молча стояли солдаты. Вокруг могилы торчали аккуратно подстриженные кустики, почти до земли опустили ветви плакучие ивы. Щебетали берлинские птицы: для них войны не было, а к шуму боев они успели привыкнуть. Им надо было устраивать жилье, заботиться о потомстве.