Шрифт:
После войны Баженов остался на Западе и, несмотря на усилившуюся болезнь, работал в психиатрических заведениях
Франции и Бельгии. Но в начале 1920-х он принял решение вернуться, возможно надеясь увидеть страну возрождающейся. Его старые связи с врачами-болыыевиками сделали приезд на родину возможным; в дороге его сопровождали бывшие ученицы с Высших женских курсов. Весенним днем 1923 года на вокзале в Москве его встречали бывшие коллеги. Но через пять дней с ним случился еще один удар — Баженов, как говорят масоны, «уснул на Вечном Востоке».
«Творческая болезнь»: новый диагноз Достоевского
Баженов делил свою жизнь между медициной и литературой: знаток поэзии, он сам писал и переводил стихи, публиковал литературно-критические статьи и рецензии, его имя было внесено в справочник писателей, наконец, он стоял во главе Ли-тературно-художественного кружка. На его психиатрические взгляды и литературные пристрастия большое влияние оказала Франция В самом начале своей карьеры он больше года провел в Париже, работая в больнице Сальпетриер у Ж.-М. Шарко и в госпитале Св. Анны у Маньяна; благодаря Баженову на московских психиатров смотрели как на «маньяновцев». Немало времени провел он в антропологической лаборатории Мануврие в Сорбонне, обследуя черепа выдающихся людей и знаменитых преступников. Особенно дружен Баженов был с психиатром Огюстом Мари, который был на шесть лет его младше и женат на русской65. Мари основал свою загородную колонию для хроников в 1892 году, а позже они вместе открыли санаторий во Франции. Сближала их и любовь к искусству, хотя Баженов больше увлекался литературой, а Мари — живописью. Подобно Ломброзо в Турине или врачам лондонского Бедлама, Мари собирал образцы художественных работ своих пациентов. В 1905 году он открыл у себя в больнице Вильжю-иф музей работ душевнобольных. И он, и Баженов входили в группу врачей и исследователей, которых серьезно интересовало творчество душевнобольных (кроме них в нее входили Ж. Рог де Фюрсак, Жан Виншон, Поль-Гастон Менье и Поль Серьё). Они смотрели на произведения душевнобольных не столько как на «продукт болезни», сколько как на особый язык, представление о другой реальности или художественное выражение опыта душевного страдания. Веря, что между искусством душевнобольных и нормальных людей нет непроходимой границы, они считали, что работы их пациентов могут пролить свет на законы «здорового» творчества66.
Эти идеи с достаточной четкостью были сформулированы уже в 1907 году в работах некоего искусствоведа по имени Марсель Режа. По предположению историка, за этим псевдонимом скрывался уже упоминавшийся нами врач Поль-Гастон Менье (1873–1957), которого остро интересовали проблемы, связанные с искусством, творчеством и сновидениями. Он работал врачом в больнице Вильжюиф как раз в то время, когда ее психиатрическим отделением заведовал Огюст Мари; Менье и Баженов вполне могли там встретиться. Анализируя образцы творчества душевнобольных, Режа/Менье пришел к выводу о существовании определенных стереотипных формул и их вариаций. Как и Ломброзо, он считал искусство душевнобольных более примитивной формой и низшей ступенью развития художественного творчества. Но если Ломброзо совершенно отрицал ценность такого искусства, считая его знаком дегенерации, или «атавизмом», Режа/Менье отнесся к нему с намного большим энтузиазмом. Отчасти это было связано с той популярностью, какую к тому времени получило «примитивное» или «наивное» искусство. Проводя параллель между образцами искусства народов Азии и Африки и работами душевнобольных, Режа тем самым признавал за последними их эстетическую ценность. Режа более, чем Ломброзо, симпатизировал новым течениям в искусстве и имел другие ориентиры. Он верил, что энергия художественной экспрессии иногда может пересилить болезнь. В исключительных случаях «то, что вызывает ужасные страдания, может провоцировать и вспышку человеческих способностей». В искусстве душевнобольной может победить свою болезнь — «иногда душевные изъяны творца помогают ему выразить нечто с исключительной силой»67.
Если Режа/Менье сформулировал это кредо на примерах из изобразительного искусства, то Баженов высказал его применительно к литературе. Первая его статья об искусстве была посвящена декадентству. Как мы помним, российским декадентам он не симпатизировал, обвинив их в подражательности и амбициозности. В отличие от этого, его вторая статья об искусстве посвящалась писателям самой высокой пробы — Мопассану и Достоевскому68. Баженов восхищался их талантом — не только литературным, но и талантом постижения человеческой души — и подошел к ним с гораздо большей осторожностью и уважением, чем к декадентам. Во французской версии эссе он извинялся за свой психиатрический анализ: «Если я и применил сейчас средства клинического исследования к сокровищам литературы — таким, как произведения Мопассана и Достоевского, то сделал это не из своего рода научного вандализма, а скорее из почтения и чувства, близкого к культу. Мы подошли к ним с уважением и остановились перед теми высшими и все еще не познанными интеллектуальными процессами, которые известны под именем поэтического вдохновения»69.
Баженов начал свое эссе с того, что уже стало общим местом в отношении Достоевского: его почти мистической способности «достигнуть такого глубокого проникновения в тайники страдающей души и такого чуткого, яркого понимания даже крайних и, казалось бы, чудовищных умственных аномалий, которое и самой науке дается только путем накопления массы фактов, кропотливого, детального анализа и постепенного и медленного восхождения от заблуждения к истине»70. В своих лекциях на Высших женских курсах он часто цитировал Достоевского, а его ассистент на курсах, Т.Е. Сегалов, посвятил болезни писателя целую диссертацию71. Предполагая, что прозрения Достоевского определялись личным опытом болезни, Баженов противопоставил его Эмилю Золя, который для работы над своими «натуралистическими» романами изучал медицинскую литературу. В отличие от Золя, перенесшего в свои произведения медицинские описания болезней, Достоевский якобы достиг своего понимания болезни без чтения литературы — путем «интуитивным». Баженов вспомнил старую характеристику, данную Достоевскому Белинским, — «нервический талант». Сам он стремился найти в произведениях писателя те «черты, которые… определялись бы именно болезненностью [его] дарования».
Подобный же анализ Баженов намеревался провести с Мопассаном, но не успел этого сделать. «Всем известно, — начал он, — что Достоевский страдал эпилепсией, [которой] сопутствуют более или менее значительные… изменения всей личности». Мопассан, в свою очередь, якобы был ипохондриком и наркоманом и «окончил жизнь прогрессивным параличом умалишенных». Несмотря на энергичное начало, окончание было не столь впечатляющим. В качестве доказательств болезни психиатр мог привести только то, что писатель, «еще молодой и здоровый, известный и богатый, впал, тем не менее, в отчаяние и чувствовал непреодолимое отвращение от скучной жизни, которой живет большинство людей»72. Диагноз «безучастность» звучал в устах врача довольно странно и вовсе не патологично.
В то время, когда Баженов писал это эссе, он сам был молодым, здоровым, полным надежд на лучшее будущее — для себя, своих соотечественников, России. Разочаровавшись в политической борьбе и революции, он перестал считать тоску Мопассана патологической. Теперь он с симпатией цитировал тот же самый фрагмент, который когда-то приводил как иллюстрацию патологии, — о том, что революции не могут изменить лицо земли, потому что «с тех пор, как зародилась мысль, человек неизменен, его чувства, верования, ощущения всё те же, он не сдвинулся ни вперед, ни назад… Ибо мысль человеческая неподвижна. Раз достигнув своих четко очерченных и непреодолимых границ, она ходит по кругу, как лошадь на цирковой арене, как муха в закупоренной бутылке, которая летит вверх, чтобы удариться о пробку». Это напоминало и приговор, вынесенный Достоевским, «что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же…»73.
Психиатрический диагноз, который Баженов поставил Мопассану, был намного мягче, чем вынесенный его коллегой, врачом и литературным критиком Максом Нордау. В скандально известной книге «Вырождение» тот назвал Мопассана «патологическим эротоманом, в несчастном мозгу которого внешний мир мог отражаться только в искаженном виде»74. Вынужденный согласиться, что с точки зрения современной ему психиатрии писателя следует признать «человеком дегенеративного типа», Баженов тем не менее возмущался «крайностью и поверхностностью» суждений Нордау и требовал «более тонкого анализа». Не соглашался он и с суровым приговором, вынесенным Достоевскому. Цитируя слова Михайловского о «жестоком таланте» и «наслаждении, которое некоторые люди находят в ненужном мучительстве», Баженов пояснял: «психологическая близость, которая существует между страданием и наслаждением, искони так свойственна нашей душе, что она отмечена уже на заре мысли, еще в индийской мифологии»75. В этой близости, по мысли психиатра, нет ничего чудовищного, и Достоевского, который подметил эту человеческую черту, нельзя обвинять ни в патологии, ни в жестокости. Если кто-то берется за описание амбивалентных чувств, это еще не означает, что он не может отличать добро от зла, удовольствие от боли: не стоит опасаться, что писатель, заблуждаясь, принимал одно за другое.