Шрифт:
— Давай рассказывай, — говорила она. — Мне хочется узнать побольше.
— Но чего ради?
— Потому что я ничего не знаю о таких вещах, а еще потому, что ты мне очень нравишься. Мне хочется узнать о тебе все, все, все! Мне, Марк, хочется понять, почему ты таков, каков ты есть.
— Что ж, наша лавка и впрямь сделала меня таким, каков я есть, хотя, если ты спросишь, как это произошло и почему, я затруднюсь с ответом. Но, попав в здешний кампус, я почувствовал себя явно не в своей тарелке.
— Работа в отцовской лавке привила тебе трудолюбие. Привила честность. Придала удивительную цельность.
— Неужели? Работа в мясной лавке?
— Совершенно верно!
— Что ж, позволь я расскажу тебе немного о говяжьем жире. Продемонстрирую, каким образом прививал он мне пресловутую цельность. Да, договорились, давай начнем с говяжьего жира.
— Отлично. Время исповеди. Говяжий жир — и урок цельности, преподанный Марку.
Оливия весело рассмеялась. Как ребенок, которого пощекотали. Вроде бы ничего особенного, но и смех ее чаровал меня, как, впрочем, и все остальное.
— Что ж, специальный человек прибывал за говяжьим жиром раз в неделю, по пятницам. Наверное, мы его как-то называли, а может, и никак. Просто человек, приезжающий за говяжьим жиром. Раз в неделю он приходил, объявлял прямо с порога: «За говяжьим жиром!», взвешивал нужное количество, расплачивался с отцом и уходил. Говяжий жир мы всегда выбрасывали в бак для пищевых отходов, нормальный такой бак на пятьдесят пять галлонов. Рубили и резали мясо, а жир выкидывали в бак. Перед большими еврейскими праздниками, когда люди делали крупные покупки, у нас могло скопиться для него два таких бака. Причем стоило все это ему сущую ерунду — может быть, пару баксов в неделю. Наша лавка находится прямо за углом от остановки восьмого автобуса на Лайонс-авеню. Поэтому именно к нам он, должно быть, и приезжал. И вот по пятницам после его отъезда каждый раз оставалась пара пустых баков для пищевых отходов, которые следовало помыть и вычистить. Причем делать это надо было мне. Я прекрасно помню, как хорошенькие девочки, мои одноклассницы, говорили мне, то одна, то другая: «Знаешь, я тут ждала автобус возле вашей лавки и видела, как ты чистишь мусорные баки!» И вот я подошел к отцу и сказал: «Ты губишь мою репутацию! Я никогда больше не буду чистить баки для пищевых отходов».
— А что, ты чистил их у входа в лавку? — изумилась Оливия. — Прямо на улице?
— А где же еще их чистить? У меня были щетки, моющий порошок «Аякс» и ведро с водой, в котором я разводил порошок, и мне надо было отскрести и отдраить баки изнутри. Если их не отчистить как следует, они начнут пахнуть. Протухшим жиром! Но тебе не нравится эта история…
— Очень нравится! Прошу, продолжай!
— Я считаю тебя гранд-дамой, но во многих отношениях ты ведешь себя как ребенок. Не правда ли?
— Разумеется! И, с оглядкой на мой реальный возраст, я считаю и то, и другое подлинными триумфами. А тебе что, хотелось бы, чтобы дело обстояло иначе?.. Однако продолжай. Рассказывай! Итак, после ухода человека с говяжьим жиром ты моешь баки для пищевых отходов…
— Воды, знаешь ли, на это уходит немерено. Зальешь ее в бак, опрокинешь его и опорожнишь на мостовую. И вода этакой речкой потечет в канализационный люк на углу, прихватывая с собой по дороге мелкий уличный мусор. Потом проделаешь то же самое еще раз, и вот наконец первый из баков отмыт.
— Так что, — рассмеялась Оливия, вернее, начала покусывать губки, сдерживая рвущийся наружу смех, — ты понял, что такими приемчиками девичьих сердец не разобьешь.
— Вот именно, не разобьешь. Это я и сказал боссу — в лавке я всегда называл отца боссом. «Босс, — сказал я ему, — освободи меня от этих чертовых баков. Мимо проходят мои одноклассницы, они ждут автобус прямо у нашей лавки, они видят, как я драю мусорные баки. И как же мне после этого пригласить их в кино по случаю субботнего вечерка? Босс, с меня хватит!» А он возразил мне на это: «Да ты никак стыдишься? С какой стати? Что в этом такого постыдного? Запомни: стыдно заниматься только одним делом — воровством. А все остальное не стыдно. Так что продолжай чистить баки!»
— Какой ужас! — И Оливия окончательно покорила меня смехом, которого более не сдерживала, смехом, в котором звенела любовь к жизни со всеми ее — обнаруживаемыми порой в совершенно неожиданных местах — прелестями и соблазнами. В этот миг могло показаться, будто звонкий смех составляет самую суть ее личности, тогда как на самом деле сутью был шрам на запястье.
Ужас пополам с восторгом вызвал у нее мой следующий рассказ — о Мендельсоне, по прозвищу Каланча, который работал у отца в лавке в годы моего детства.
— Каланча был ужасным грубияном и сквернословом. Его приходилось держать в глубине лавки, у морозильных камер, и на пушечный выстрел не подпускать к покупательницам. Но мне было лет семь-восемь, не больше, и его соленые шуточки, которых я не понимал, мне страшно нравились. И нравилось, что все называют его Каланчой. Одним словом, я избрал его кумиром. Однако отцу пришлось в конце концов от него избавиться.
— А что же он отмочил такое, что ему велели выйти вон?
— Понимаешь, по четвергам утром отец ездил на рынок за курами, а потом складывал только что привезенную птицу горкой. Покупательницы подходили и сами выбирали себе для обеда на уик-энд приглянувшуюся курочку. И выкладывали ее на стол продавцу. А у одной покупательницы, некой миссис Склон, имелась дурная привычка: она брала курицу, обнюхивала ей клюв, обнюхивала ей гузку, потом клала уже обнюханную курицу на место и принималась обнюхивать следующую. И обнюхивала таким образом всякий раз не по одной дюжине кур, причем проделывала это каждую неделю. И вот однажды Каланча сорвался. «Послушайте, миссис Склон, — сказал он ей, — а сами-то вы такой экзамен выдержите?» Женщина, совершенно обезумев, схватила мясницкий нож и чуть его не прирезала.