Шрифт:
Все двадцать минут, что эти две женщины провели в моей больничной палате, мама, обращаясь к Оливии, называла ее «мисс Хаттон». В остальном она вела себя безупречно, как, впрочем, и сама Оливия. Мама не задала ни одного нескромного вопроса, не поинтересовалась ни родителями Оливии, ни их профессией, не полюбопытствовала, что бы мог означать свежий букет цветов в плане наших с Оливией взаимоотношений, — одним словом, она проявила такт. Я представил ей Оливию как сокурсницу, приносящую мне в больницу домашние задания и забирающую уже выполненные с тем, чтобы я не отстал от соучеников за время вынужденного отсутствия по болезни. Мне не удалось заметить, чтобы мама косилась на запястье со шрамом и проявляла какие-нибудь признаки недоверия или неприязни к моей девушке. Не выйди моя мать замуж за отца, она, несомненно, могла бы найти своим дипломатическим и разведывательным способностям куда лучшее применение, чем то, которого требует работа в мясной лавке. Мамина корпулентность словно бы исключала всякую душевную тонкость, на самом деле присущую ей и не раз ее выручавшую там, где, безусловно, сплоховал бы мой никогда не отличавшийся особой деликатностью отец.
Оливия, как я уже сказал, не подвела меня тоже. Она и бровью не повела, услышав, что ее настойчиво именуют «мисс Хаттон», хотя каждый раз, когда это происходило, я ждал от нее, самое меньшее, некоторого недоумения. Что же такое распознала в ней моя мама, если избрала столь подчеркнуто формальную манеру обращения? Дело ведь не могло заключаться в том, что Оливия не еврейка. Хотя моя мать была еврейской провинциалкой из Ньюарка, типичной для своего времени, своей среды и происхождения, глупой провинциалкой она ни в коем случае не была, а значит, прекрасно понимала, что в середине двадцатого века, поселившись в самом сердце Среднего Запада, ее сын с большой долей вероятности начнет водиться с девушками, воспитанными в преобладающей — чтобы не сказать господствующей, а то и просто-напросто официальной — вере. Задела ли маму внешность Оливии, определенный налет аристократичности, той присущий, вид человека, у которого все и всегда в жизни было гладко? Или просто красивое молодое тело? Может быть, мама оказалась не готова к такой изысканности, увенчанной изобилием темно-рыжих волос? Откуда взялось это вновь и вновь повторяющееся «мисс Хаттон» по отношению к девятнадцатилетней девице с прекрасными манерами, девице, которая не сделала ей ничего плохого, а, напротив, пришла на помощь ее находящемуся на излечении после операции сыну? Что ее, грубо говоря, задело? Что встревожило? Конечно же, не цветы, хотя с них-то, не исключено, все и началось. Конечно же, это был взгляд на шрам; именно шрам и не позволил маме называть Оливию по имени. Шрам на запястье вдобавок к принесенным в больничную палату цветам!
Шрам на запястье, едва моя мать его увидела, стал для нее идеей фикс, и Оливия поняла это, как понял и я. Мы понимали это все трое, и тем невыносимее было выслушивать разговор ни о чем, который они вели. И то обстоятельство, что Оливия выдержала в одной комнате с моей матерью целых двадцать минут, свидетельствовало о ее мужестве и силе.
Как только Оливия ушла, намереваясь поспеть на автобус до Уайнсбурга, мама отправилась в ванную — однако не помыться, а самым тщательным образом продезинфицировать раковину, ванну и унитаз мылом и бумажными полотенцами.
— Мама, не надо! — крикнул я ей. — Ты же только что с поезда. А тут все более-менее чисто.
— Я здесь. Этим надо заняться, вот я этим и займусь.
— Этим не надо заниматься. Здесь этим занимается нянечка. Каждое утро.
Но ей самой надо было этим заняться. Она нуждалась в этом куда сильней, чем моя ванная. Работа! Некоторым людям работа — пусть и самая тяжелая, самая грязная — необходима, чтобы преодолеть тяготы существования и хотя бы на время избавиться от самых убийственных мыслей. К тому моменту, как мама управилась с уборкой в ванной, она вновь стала самой собой, скребя и драя, таинственным образом восстановила запасы человеческого и женского тепла, каким всегда меня окружала. Мне вспоминается, что, когда я еще учился в младших классах, любая мысль о матери неизменно приобретала форму: «Мама работает», но не потому, что работа была ей в тягость. Ее трудолюбие и способность работать не хуже и, во всяком случае, не меньше мужа восхищали меня уже тогда.
— Расскажи мне о своей учебе, — попросила мама, усаживаясь в кресло в углу палаты, тогда как я сел на кровати и откинулся на подушки. — Расскажи, чем ты тут занимаешься.
— Историей США до тысяча восемьсот шестьдесят пятого года. С первых поселений в Джеймстауне и на побережье залива Массачусетс и до окончания Гражданской войны.
— И тебе это нравится?
— Да, мама, мне это нравится.
— А что еще вы тут проходите?
— Разделение властей в США.
— А что это такое?
— Принципы управления страной и сама система распределения и отправления властных полномочий. Законы. Конституция. Три ветви власти. В старших классах школы у нас было обществоведение, но, понятно, далеко не столь основательное. Это очень хороший курс. Мы изучаем реальные исторические документы. Знакомимся с решениями Верховного суда по наиболее знаменитым делам.
— Как это замечательно! И как отвечает твоим интересам! Ну а что с преподавателями?
— С ними все в порядке. Гениев среди них не видно, но дело свое они знают. До известного предела, конечно. Приходится добирать из книг, но ведь здесь имеется библиотека! Все, что нужно мозгам для развития, здесь имеется.
— И тебе здесь лучше, чем дома?
— Лучше, мама, — подтвердил я. И подумал: куда лучше, чем тебе.
— Почитай мне что-нибудь, сынок. Что-нибудь из учебника. Мне хочется самой услышать, что ты изучаешь.
Я раскрыл первый том книги «Рост американской республики» Коммаджера и Морисона, который Оливия принесла мне из моей комнаты в общежитии, раскрыл его наугад и уткнулся в начало уже проработанной главы «Администрация Джефферсона. Революция 1800 года».
— «Томас Джефферсон, — начал я читать, — припоминая на склоне дней события своей бурной жизни, назвал собственное избрание на пост президента страны в тысяча восьмисотом году точно такой же революцией, как та, что произошла в тысяча семьсот семьдесят шестом. По его мнению, именно он спас страну от монархии и милитаристского вождизма и развернул ее лицом к республиканской простоте. Однако угрозы возникновения монархии никогда не существовало, от милитаристского вождизма страну спас Джон Адамс, а к простоте трудно применить эпитет „революционная“…
Фишер Эймс, — продолжил я чтение, — предостерег: избрав президентом сущего якобинца, Америка обрекает себя тем самым на страх и смерть, общее имя которым — террор. Однако ближайшие четыре года оказались одним из самых спокойных, особенно в сравнении с позднейшими, президентских сроков и не были отмечены ни радикальными реформами, ни сколько-нибудь заметной общественной смутой…»
Оторвав глаза от книги посередине предложения, я обнаружил, что мама уснула в кресле. С улыбкой на губах. Родной сын читает ей вслух из книги, которую проходит в колледже. Ради такого стоило пуститься в утомительное путешествие поездом и автобусом и, может быть, стоило даже увидеть шрам на запястье мисс Хаттон. Впервые за несколько месяцев она была безмятежно счастлива.