Шрифт:
Впрочем, мы были бы предельно непоследовательны, если бы не привели здесь свидетельства последнего (а по нему - так и главного) конфидента этой великой женщины -ее секретаря Анатолия Наймана.
В своих «Рассказах о Анне Ахматовой» он предельно деликатно обходит плюсовую, казалось бы, блоковскую тему. Что лишь усиливает подозрения насчет, скажем так, достаточно плотного пребывания мемуариста в материале. Наймам приподнимает этот полог всего раз и лишь затем, чтобы опустить его как бы навсегда. Но делает это чертовски элегантно. Один из его «рассказов» повествует об участии Ахматовой в вечере памяти Блока, подготовленном Ленинградскими телевизионщиками.
Неповторимая во всем, Анна Андреевна участвовала в этом проекте предельно своеобразно: зрителю была явлена магнитофонная запись интервью с поэтессой - в кадре находился лишь телеведущий, внимательно слушающий вместе со всей страной закадровый голос виртуальной собеседницы.
Послесловие Наймана мы приводим здесь дословно: «И все равно никто не поверил, что у Вас не было с ним романа», - сказал я. Она поддержала разговор: «Тем более что его мать, как известно, даже рекомендовала ему этот роман».
– «Нет, нехорошо, вы обманули ожидания миллионов телезрителей.» - «Теперь уже поздно исправить - передача прошла». И еще несколько фраз в том же тоне, пока я не сказал: «А что вам стоило сделать людям приятное и согласиться на роман!» Она ответила очень серьезно: «Я прожила мою, единственную жизнь, и этой жизни нечего занимать у других». И еще через некоторое время: «Зачем мне выдумывать себе чужую жизнь?».
Насколько убедительно прозвучала эта отповедь - решайте сами. Неоспоримо одно: именно ахматовские строки
Принесли мы Смоленской заступнице, Принесли пресвятой Богородице На руках во гробе серебряном Наше солнце, в муке погасшее, - Александра, лебедя чистого -написанные вскоре после похорон Блока на Смоленском кладбище, назвала мать поэта «лучшим, что сказано о Саше»...
... И Цветаева
А как же! Сказавши «А», нелепо было бы смолчать о «Ц». Во всяком случае, Марина Ивановна автор целой книжки стихов, озаглавленной ею безо всякого жеманства и маскировки - «Стихи к Блоку».
Что даже стало поводом для брюзжания не кого-нибудь, а самого Брюсова: «Цветаева написала целую книгу «стихов к Блоку». Что же, Блок был хороший поэт, и о нем есть что сказать, в прозе ли, в стихах ли. Но ведь так продолжать можно и до бесконечности».
Какая замечательная проговорка! О каждом ли - до бесконечности - можно?.. А с Цветаевой Блок не был даже знаком. Их первая и единственная «односторонняя» встреча случилась в последний приезд Александра Александровича в Москву. Он читал во Дворце искусств - в знаменитом «доме Ростовых», а Марина сидела в зале. С восьмилетней дочкой Алей Эфрон. Алиными глазами мы и посмотрим на тот вечер: «Я в это время стояла на голове какой-то статуи, лицо которой было живее, чем у самого Блока. У моей Марины, сидящей в скромном углу, было грозное лицо, сжатые губы, как когда она сердится. в ее лице не было радости, но был восторг».
Цветаева Блока боготворила. Безо всяких натяжек. Еще за пять лет до того она ездила в Петербург в надежде встретиться с мэтром (тщетно). И теперь, идя на вечер в качестве рядовой почитательницы, прихватила конверт со своими стихами. Но подойти так и не решилась - попросила знакомого художника отвести Алю с заготовленным пакетом в комнату, где по окончании вечера Нолле-Коган поила Блока чаем, зачитывая ему лучшие из присланных записок. «О, да здесь стихи!» - воскликнула она, дойдя до цветаевского послания. «Нет, стихи я должен прочесть сам», -оживился Блок и отнял у нее конверт. Он читал их неторопливо, сосредоточенно. Улыбнулся и промолчал.
Думается, Марина Ивановна ждала все это время где-то неподалеку. Но божество не изволило откликнуться. Божество почему-то не почувствовало присутствия рядом самого, пожалуй, близкого ему по духу из живших тогда поэтов. Сегодня мы можем говорить об этом духовном сродстве со всей убежденностью.
Имя твое - птица в руке, Имя твое - льдинка на языке. Одно единственное движение губ. Имя твое - пять букв.Впрочем, преданный умолчанию ответ Блока был заведомо припасен ею в самих присланных стихах:
Но моя река - да с твоей рекой, Но моя рука - да с твоей рукой Не сойдутся, радость моя, доколь Не догонит заря - зори...«Нежный призрак, рыцарь без укоризны» не захотел встречи. И, может быть, он был абсолютно прав, ограничившись лишь улыбкой - такой, что Джоконда, подвинься. Ему уже нечего было дать поэту (не поворачивается язык называть Цветаеву поэтессой), которая напишет вскоре после похорон:
Лишь одно еще в нем жило: Переломленное крыло.Одна.
Оставшись одна, Любовь Дмитриевна растерялась.
Впервые, быть может, в жизни - по-настоящему. Белый клялся, что весь первый год она проплакала. Ей не с кем больше было делиться своим неистощимым оптимизмом, и избыток его выливался и выливался из нее безысходными бабьими слезами.
В первую годовщину смерти у могилы поэта собралось семь-восемь самых близких.
На вторую пришло не больше трех-четырех. За месяц до этого Книппович писала Городецкому: «Вдове Блока дали поголодать (буквально) зиму, отказали в пенсии и теперь описывают несчастные остатки непроданных стульев и тарелок. Кабинет и библиотека Александра Александровича забронированы, так что к ним опись не относится. Любовь Дмитриевна просит выручить ее - достать распоряжение от кого-нибудь из власть имеющих или чего-нибудь в этом роде».