Шрифт:
— Мне хотелось слушать твой язык и читать на нем, Струна, — сказала она.
Я задумался, считаю ли Воячека представителем современной польской поэзии. Наверное, нет. И вовсе не потому, что он умер. Этого поэта невозможно отнести к какой-либо школе, течению или к определенной эпохе.
— Воячек был во многом разочаровавшимся человеком, но и лириком тоже, — сказал я. — Мне кажется, он не верил в любовь, но все равно писал о ней. Иногда очень тонко, иногда натуралистично. Мне он нравится. Очень нравится.
— Ты знаешь какие-нибудь его стихи? — сказала она, садясь.
— Только одно…
— Прочтешь?
— Прочту, но только ты не смотри на меня, я стесняюсь декламировать стихи…
Она послушно легла рядом.
— Стихотворение называется «Просьба». У Воячека есть два стихотворения под таким названием, но я выучил только одно. Я буду читать по-польски, вернее, петь. Ты мало что поймешь, Анна…
— Это неважно. Читай же наконец…
Сделай так, чтобы я разделась и стала еще обнаженней. Последний фиговый листок стыда давно отброшен, тончайшие воспоминанья о платье я также смыла. И хоть женщины, больше меня обнаженной Ты, наверно, не видел, сделай так, чтобы я поверила, Сделай так, чтобы я могла раскрыться еще больше. Ты так давно не проникал в мои поры, Что мне не верится, что тебя там когда-то не было. И пусть я не верю, что могу раскрыться для тебя еще больше, Давай, раздевай меня, раскрывай.Я замолчал. Мне сделалось грустно. Я выучил это стихотворение очень давно. В студенческие годы даже написал на него музыку, но почти никогда не пел. Я прошептал его на ухо Изабелле один-единственный раз. И вот теперь, благодаря некоей продавщице из московского Дома книги, я вспомнил его и рассказал женщине, которая никогда не поймет, как много оно для меня значит.
— Струна, у тебя прекрасный голос! Кто написал музыку?
— Один студент. Очень давно…
— О чем оно?
— О том, как люди открываются друг для друга. Об обнаженной женщине, на которой уже нет даже листка стыда, но ей мало этой наготы, и она просит мужчину раздеть ее еще больше, чтобы он добрался до ее сути. Еще больше, сильнее, больнее. Этой женщине мало того, что он проник в ее тело. Она хочет иметь его всего внутри себя и просит, чтобы он ее открыл.
— Ты все это сейчас придумал? — спросила Анна. — Что случилось, почему ты плачешь?
— У тебя тут есть что-нибудь выпить? — спросил я смущенно.
Анна встала и подошла к столику, которым забаррикадировала входную дверь. На нем лежала толстенная книга в кожаном переплете, из которой она достала бутылку и две рюмки.
— Хорватская сливовица. Очень крепкая. Кажется, больше семидесяти градусов, но ничего другого у меня нет.
— Сильную литературу вы в архиве читаете, — усмехнулся я, вытирая слезы.
— Мне нравится, когда ты улыбаешься. Прошу тебя, не плачь больше никогда, независимо от того, что тебе эта женщина сделала. Хорошо?
Хорватская сливовица и правда оказалась чертовски крепкой. После первой рюмки Анна на коленях подползла к письменному столу и достала из ящика что-то вроде маленьких бубликов.
— Это сушки. Я их обожаю, — сказала она. — Но еще никогда ими не закусывала.
Потом я рассказывал ей о своем детстве в Польше и о музыке. А она — о своих несбывшихся мечтах, о театре и об ощущении, что вся ее жизнь в браке была пустой тратой времени. Я рассказал ей об Изабелле и о Панкове. И о Магде Шмидтовой, о том, что та говорила мне про Дарью, о том, что Дарье пришлось из-за Магды вынести.
— Я придумал для себя поиски этой девушки, потому что мне нужна была какая-то цель. На самом деле я даже не знаю, что сказал бы, если бы она вдруг, например, подсела ко мне на скамейку в парке. Что я восхищаюсь ею? Что она показала мне, что такое настоящая любовь? Что ее поступок ассоциируется у меня с божественным Caritas — полным самоотречением ради другого человека? Но вряд ли для нее имело бы какое-то значение восхищение психа из Берлина. К тому же я мог разбередить ей душу. Возможно, уезжая из Германии, Дарья хотела навсегда забыть о той трагедии, а я напомнил бы ей то, что она давно вычеркнула из своей жизни.
Я закурил и протянул руку к рюмке со сливовицей. Анна набросила мой пиджак на плечи, села у меня за спиной и крепко ко мне прижалась.
— И все равно я благодарен Дарье. Она помогла мне избавиться от удобного самообмана, перестать презирать себя, начать думать о будущем, а не только о том, чем занять время между завтраком и вечерней самокруткой на угольной куче в котельной. Я стал снова слышать музыку и, может быть, вскоре отважусь всерьез сесть за рояль, играть и творить. Поиски Дарьи вернули меня в мир, где я жил много лет тому назад. Я добрался до Москвы и увидел, что можно жить иначе. И если мне случится встретить Дарью, я поблагодарю ее за тебя…
Анна кончиками пальцев нежно прикоснулась к моей спине, погладила меня по голове и крепко обняла:
— Ты встретишь Дарью и скажешь ей это. А если нет, я встречу ее сама и все скажу. Я тебе обещаю, — прошептала она.
Мы сели к компьютеру, прижавшись друг к другу головами, слушали музыку из одних наушников, целовались и продолжали говорить.
Поздним вечером, когда архив опустел, мы тихо, на цыпочках, спустились вниз. Охранник, делавший вечерний обход, не мог взять в толк, как это он не заметил нас раньше. По дороге в гостиницу Анна остановилась у торгового центра, чтобы купить себе новое платье. Она несколько раз звала меня в примерочную, чтобы узнать мое мнение. Выглядела она прекрасно в любом наряде, и я не мог понять, почему она ни на чем не может остановить выбор. Она заметила, что я, как всякий нормальный мужчина, ничего не понимаю в женской одежде и просто хочу поскорее уйти из магазина. Наконец она закрыла кабинку на замок, сняла платье и спросила, читал ли я книгу израильской писательницы Зеруи Шалев под названием «Любовная жизнь». Когда я отрицательно покачал головой, она сказала: