Шрифт:
— Вот потому и говорю, что воевал. Еще немного, и не мятежника, а голову вот эту прислали бы тебе, мой государь!
— Твой визирь прав, мой государь, — вмешался Эвренос-бей. — И ратников своих, и харч, и достояние, и силу мы черпаем в покорности народа. Держать его в узде всего важнее. Но я разделяю твои сомненья, мой господин. Не предложить ли прежде за голову лже-Мустафы хороший куш? Старый император Мануил нуждается в деньгах.
— Да, казна у них пуста. Но вряд ли решатся они выпустить из рук такое оружие против нас, как лже-Мустафа, — возразил доселе молчавший Ибрагим-паша, второй визирь.
— Император Мануил, — проворчал Эвренос-бей, — не чета государю Валахии, что ошалел от страха перед нами. Не спустит он сейчас с цепи лже-Мустафу. Коль Бедреддин — обереги господь — одержит верх, не долго жить и Византии. С мятежником и греки. И наши, и его.
— Есть у раба твоего, мой господин, если позволишь, задумка, — сказал второй визирь, чуть наклонив огромную чалму. Султан кивнул в ответ. И Ибрагим-паша продолжил: — Коль скоро не согласятся они взять выкуп за голову лже-Мустафы, предложим деньги на содержание его вместе с Джунайдом. Пусть только поклянутся держать их под неусыпной стражей.
— Платить дань тем, кто сам вчера был нашим данником? — возмутился было Баязид-паша.
Султан прервал его.
— Не дань, а плату за содержание, как ты слышал. Что же, мы поручаем, Ибрагим-паша, тебе договориться о сем с ромеями. По части их казны, — добавил он с улыбкой, — ты у нас мастак.
В словах султана содержался намек на памятную всем историю. Перебежав от Сулеймана Челеби к Мусе, Ибрагим-паша остался визирем. И в чине такового был послан в Константинополь взять с императора ромеев обусловленную дань, но вместо этого уговорил его не отдавать Мусе ни ломаной монеты, а сам перебежал к Мехмеду Челеби.
Вслед за султаном улыбнулся Эвренос-бей. За ним — первый визирь. Ибрагим-паша, нисколько не смутясь, сложил на животе тонкие темные ладони и отвечал с поклоном:
— Мой государь по доброте, присущей падишахам, преувеличил достоинства его раба. Но, гордый царственным доверьем, раб потщится всеми силами своими оправдать доверие господина.
На том и порешили. Ибрагим-паша с утра отправлялся с посольством в Салоники, Баязид-паша — в воинской стан готовить рать к походу на Загору. А падишахской ставкой отныне делался Серез, удел почтенного Эвреноса-бея.
Воеводы поднялись, дабы оставить шатер. Но тут султан спросил:
— Постой-ка, Баязид-паша, а этот соучастник шейха, как его?..
— Ахи Махмуд, — подсказал Ибрагим-паша.
— Да, он самый. Что? Свободно себе гуляет по столице нашей?
— Не будем торопиться, государь, — все так же улыбаясь, ответил Баязид-паша. — Пускай вернется вместе с Азизом-алпом к Бедреддину. Есть тут у нас одна затея.
Султан внимательно взглянул в глаза визирю. Но больше не изволил ничего. Как будто понял.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ищите меня не в земле
Они шли по каменистой, похрустывавшей под ногами дороге. Старик в замызганном халате, на голове куколь, через плечо не то кобуз, не то лук в чехле, на ногах постолы, тяжело опиравшийся о посох. За ним мальчик лет тринадцати в рваном зипунишке, в когда-то нарядных узорчатых, а ныне стоптанных грязных сапожках, подвязанных бечевой, с кокосовой чашкой для подаяний у пояса.
Мальчик замедлил шаг. Сел на обочину.
— Не могу больше, дедушка Сату!
Старик остановился не сразу. Будто голос долетел к нему издалека.
— Вставай, Доганчик!.. Нельзя сидеть… Спустимся в долину… Там в деревне отдохнем.
Мальчик посидел, прикрыв глаза. С трудом одолевая тяжесть в ногах, поднялся, поплелся вслед за стариком. Сорок свидетелей нужно было привести, чтобы опознать в согбенном, часто и тяжело дышавшем старце с черным, словно закопченным, сморщенным лицом и невидящим, слепым взглядом ашика Шейхоглу Сату, который меньше полугода назад шел из Измира в Изник молодой легкой походкой, распевая под дождем песни. А между тем то был он.
Стояла поздняя осень. Ночи случались холодные, особенно на продуваемых ветрами перевалах, но дни сияли ярче, чем летом, а в долинах на солнце и вовсе было тепло.
Шейхоглу Сату не замечал свеченья чистого осеннего неба, не видел опустелых пашен и садов, влажной, словно разомлевшей в лучах вечернего солнца, земли, которая, отдав свои плоды, готовилась к зимнему сну. В глазах ашика стоял мрак. Длинная, сладчайшая и мучительная жизнь его минула. После того, что видели его глаза, легче всего было лечь вот тут на камни у дороги и умереть. Но он не мог себе позволить этой роскоши. Он должен был подать учителю весть, и как можно скорее. И лежал на нем обет — сберечь мальчишку. И он шел. Превозмогая слабость, боль в негнущейся спине, сжигаемый полынной горечью души.