Шрифт:
К Чаплину они каждый год ездили на день его рождения.
Когда внучатая племянница Маша подросла настолько, что уже могла сопровождать свою знаменитую родственницу на дальних внуковских прогулках, ее законное любопытство иногда брало верх над удобной немногословностью, за которую ее как раз и приглашали.
Был один такой сырой теплый летний день. Любочка недавно вернулась из Швейцарии — темный английский костюм, шляпка с высокой тульей и белой лентой, высокие каблуки, на которых она легко прыгала через внуковские лужи, односложно и нехотя отвечая на вопросы племянницы.
— Ну что, в самом деле, Чаплин, Чаплин… Какой раз хочу посмотреть, во что одета его жена, а она опять в своем беременном платье! Поездка прошла совершенно впустую.
Подобными комментариями обычно все и ограничивалось. Полноценный, развернутый актерский рассказ в лицах — если только она не являлась слушательницей, — казалось, вызвал бы у Орловой физические мучения.
На этих прогулках — большей частью все-таки одиноких — она собирала цветы, иногда останавливаясь, неторопливо сортируя, подвязывая стеблями букеты.
Есть, видимо, какое-то трезвое биологическое объяснение тому, отчего некогда цветущий внуковский овраг постепенно превращается в сырое крапивное место — малоинтересное и неуютное для прогулок — уже кое-где с гнойничками отбросов и свалок. Памяти старожилов, однако, свойственно синхронизировать запустение любимого места с неким апокалиптическим ветшанием и разором: раньше и дожди были теплее, и огурцы слаще, и в мае уже купались, и внуковский овраг действительно был лилово-голубым от незабудок и лесных колокольчиков. В начале июня на жидковатую грязцу в его низине опускались большие темные бабочки — с белой перевязью и несколько неожиданным желтовато-веселеньким исподом. Через пару недель слегка выцветших и как бы истончившихся тополевых ленточников хронологически сменяли близкие в видовом отношении переливницы — скромные родственницы тропических гигантш, тем не менее гордые своим семейным даром действительно переливаться на солнце. Вначале появлялись те, что покрупнее, — с шоколадным исподом, чуть позже, уже в июле — их уменьшенные и словно смазанные копии с перламутровой внутренней стороной крыльев, нервные и быстрые.
Одна сторона оврага уже и в те времена была сумеречной и влажной, к ней примыкали заборы нескольких участков. А другая утоптанной тропинкой выводила через березняк (казавшийся всегда таким праздничным, образцово-показательным) к полю с поселком.
Однажды сопровождавшая Орлову в этих прогулках Кора (дочь геринговской Кармен) ловко прихватила возле одного из тамошних заборов нерасторопную курицу.
Было много крика, жалели в равной степени и глупую растерзанную птицу, и аристократическую овчарку — не понимавшую, чего от нее хотят и к чему эти переживания.
Размеренная прогулка (в которой не было никакой особой цели) завершалась неторопливым размещением цветов по вазам, стоявшим возле столбов открытой веранды. Это был особый обряд, не терпящий суеты и приблизительности. Юная родственница, слепо ткнувшая неотсортированный букет в первую попавшуюся вазу, была неожиданно сурово отчитана Любочкой: она не терпела неряшливости и, видимо (насколько я это чувствую), страдала той особой формой любви ко всевозможным безответным вещам, преданно служащим людям, которую сплошь и рядом принимают за равнодушие к последним.
В этом доме, из которого так не хотелось уезжать, жизнь вещей была не случайным нагромождением подробностей, а продуманным построением, схожим с жизнью самих хозяев.
Дом, в котором ничто не должно было напоминать хозяевам о кочковатостях жизни, возрасте, тайне текучего времени. И даже именитое исключение, шпыняемый Любочкой коврик, подаренный Пикассо, — причудливое изделие авангардного изыска — по своему развивал ключевую тему.
«Терплю эту гадость только из-за Гриши», — говорила она, брезгливо пиная попугаистого уродца носком туфельки.
Глава 13
Был один день в начале июня — после целой недели дождливого занудства, — необычайно яркий, без облачка, словно бесконечно размноженный на отворенные окна и двери, в которые он жизнерадостно ломился, когда, побежав на голоса, раздававшиеся где-то на втором этаже дома, девочка оказалась перед Гришиным кабинетом.
Там, в кубе сплошного солнца, с очень точно найденным ракурсом, чуть вполоборота, сидела на столе, покачивая ножкой, Любочка и смотрела на расположившегося в кресле мужа. И хотя, по выражению их лиц, было ясно, что племянница появилась не совсем вовремя, вся мизансцена точно загодя группировалась для будущего воспоминания (не имевшего никакого отношения к неловкости, испытанной в тот момент). Это было ощущение первой их встречи, а не двадцати, тридцати, сорока лет прожитой жизни.
«Я храню каждую Гришину записочку, — сказала она однажды, — даже такие: „Буду в шесть“ или „Заеду после восьми“. — И грозила пальцем в сторону кабинета: — А он, наверное, нет».
В этих записках они оставались на «вы» в самом буквальном смысле, даже если речь шла о каких-нибудь бытовых банальностях.
Ритуальная сторона жизни соблюдалась этой парой с сакральной неукоснительностью.
В особый весенний день они оставались вдвоем, отменяя все дела, вне зависимости от их важности. Был ли это день их знакомства, или что-то еще более личное…