Шрифт:
Их совместный тематически рефрен с Павлой Леонтьевной Вульф выражался часто повторяемой фразой: «Хочу в девятнадцатый век». Припадая в поисках классики к запрещенному во время войны радиоприемнику, Павла Леонтьевна призывно-драматически выкликала: «Фаина, Глюк!» — и Раневская, чем бы ни были заняты ее мысли, бежала на зов.
В их последнее совместное лето они снимали комнату с верандой у Евы Яковлевны Милютиной.
Во время одной из в общем-то нечастых прогулок Орловой с Раневской они увидели мирно бредущую в их сторону корову. Почему-то эта ничем не примечательная буренка повергла Фаину Георгиевну в неописуемый ужас. Не обращая внимания на расположившихся возле забора наблюдателей, бедная Раневская — верная защитница всех животных — упала на четвереньки и стремительно поползла в кусты. Несколько шокированная Орлова (впрочем, как и буренка) царственно прошествовала мимо, с коровами, как мы знаем, ее соединяла длинная тематическая линия.
Может показаться удивительным, что при абсолютной разности темпераментов и дарований две эти личности, — объединенные, быть может, сознанием своей отдельности, — почти до последнего времени держались друг друга. Удивление может смениться недоверием, если сказать, что Орлова была едва ли не единственной (помимо обожаемой мамы-Лили — Павлы Леонтьевны Вульф), кто находил способы укрощать «Фуфу».
Идеально ровная, постоянно рабочая температура отношения Орловой ко всевозможному обслуживавшему персоналу никогда не подпрыгивала до лихорадочных высот, свойственных Фаине Георгиевне.
Раневская подолгу и со вкусом враждовала с администрацией, вела затяжные войны на чужой территории — войны, надо сказать, не слишком спланированные и совсем не прибыльные для той сверхдержавы, которую она представляла в единственном числе. Одну из таких кампаний она проводила на стратегически важном для нее моссоветовском направлении во время гастролей театра. Кампания была летняя. Изнуренная неустройствами быта и духотой, Раневская вдруг заявила, что не выйдет на сцену, пока «это ничтожество» — очередной враг-распорядитель — собственноручно не поставит ей клизму. Даже учитывая изобретательность Фаины Георгиевны — это было внове, это было сильно. До спектакля оставалась пара часов. Бледный от ужаса администратор заявил, что скорее удавится, чем совершит подобное действие. Отправившаяся на переговоры дирекция через несколько минут вышла из номера с тусклыми лицами.
Положение становилось аховым. Вот тогда-то и послали за Орловой.
Вошедшая нашла Раневскую в состоянии крайней несговорчивости. Состоялся обмен мнениями. Стороны пришли к обоюдному согласию, что администрация — первейший враг артиста. Ни о каком спектакле, однако, речи быть не могло, Фаина Георгиевна продолжала настаивать на своих клистирных условиях.
— Фуфочка, ну хотите, я сама вам ее поставлю? — деловито предложила Орлова.
Эстетическое чувство Раневской, видимо, до такой степени возмутилось самой возможностью участия Любочки в подобной сцене, что ультиматум был незамедлительно снят. А Орлова спокойно, никому ничего не объясняя, отправилась к себе в номер.
Возможно, эта ровная невозмутимость, неизменное расстояние вытянутой руки и направляло близких Орловой к дому ее сестры — туда, где клубничные и цветочные натюрморты мирно уживались с едкой атмосферой папиросно-преферансового азарта.
А в доме Орловой царил тот размеренный, импортного образца покой, который удивленные соотечественники спустя двадцать — тридцать лет встретят в буржуазных жилищах Запада.
Приезжала Галина Николаевна Шаховская — балетмейстер всех александровских фильмов, давняя знакомая Орловой еще по временам театра Немировича-Данченко, где она была ее педагогом, — одна из тех немногих, кого наряду с семьей Вульф и Раневской можно отнести к числу наиболее близких. Ярчайшая, необыкновенно энергичная женщина с темпераментной речью, — ее, как рассказывала Нонна Голикова, и девяностолетней можно было встретить в восьмидесятых на улице Пушкина летом, в чудовищную жару, бодро рассказывавшую о недавней поездке в Днепропетровск, где она только что поставила «потрясающий спектакль с потрясающей труппой».
Появлялся почти всегда улыбавшийся, ласковый Лебедев-Кумач. Реже — Утесов.
Отношение Орловой к Сергею Образцову было окрашено воспоминаниями детства, когда их, совсем еще маленьких, познакомили. «Противный мальчишка», — несколько раз говорила она, когда заходила речь о возможности званого ужина с его участием. Таскал ли Сергей Владимирович Любочку за косицы, противно стискивал запястья или говорил какой-нибудь двусмысленный детский вздор? Никто уже не узнает, но фраза эта время от времени повторялась.
Сиамец Тики (которого я застал почтенным, малоподвижным патриархом), а также альбомы Ива Монтана пришли в семью моей бабушки одним путем — от Образцова, который жил на другой внуковской улице, популяризируя в Союзе сиамских котов и Монтана. Есть известная, попавшая на обложки многих буклетов, фотография Раневской с этим котом, а на обороте надпись: «Я его страстно любила, называла Кон-Тики, он недавно умер». («Кон-Тики» — в честь плота Тура Хейердала. — Д. Щ.).
С семьей Алексея Суркова у Орловой и Александрова постепенно сложились почти дружеские отношения. Для них он был прежде всего обаятельным внуковским соседом, неутомимым рассказчиком. Прекрасно развитое у Александрова чувство самосохранения, скорее всего, и послужило толчком к этому знакомству, затем их общение сменилось просто удобным обиходом дачного приятельства: кому-то что-то надо было подвезти из Москвы: «…Пожалуйста, я как раз завтра поеду, Григорий Васильевич…», «…Буду очень признателен, заходите, мы всегда рады вас видеть».
Что до его, сурковского, обаяния — судить не берусь, говоря о нем с чужих слов (в НКВД тоже попадались обаятельные костоломы), а вот его вдову — Софью Антоновну помню отлично. Это был комок безотчетного ужаса, сохраненный во времени. В августе 91-го мы около месяца прожили у нее на даче, и мне пришлось видеть ее в разных проявлениях. Помню этот небольшой, но очень ладный домик, верхним этажом которого мы пользовались совершенно бесплатно — вдова боялась оставаться одна и была рада любым постояльцам. Гектар сплошного леса, не «орловского» — светлого, а темно-глухого, с завалами, обступал его (и еще один, добавочный, принадлежавший уже другим хозяевам), действительно создавая ощущение полной отъединенности за глухим высоким забором. Иногда нам приходилось перелезать через него ночью, так как боявшаяся воров (а пуще — неких гипотетических душегубов, способных на нее покуситься) хозяйка запирала ворота, а мы не успевали вернуться к условленному часу. Она боялась всего: ночного ветра, телефонных звонков, возможных наследников. А больше всего — прошлого и вопросов о прошлом. Обладая сверхчувствительным слухом, она делалась совершенно глухой, стоило вам не то что задать вопрос, а лишь начать выводить ее на темы, связанные с дохрущевскими временами. Она моментально уходила в себя или отвечала нарочито невпопад, поднималась с места, проходя даже не мимо — а сквозь вас, точно собеседник превращался для нее в дымчатую условность, коварное, но привычное привидение, злокозненный норов которого она давно научилась укрощать.