Шрифт:
— Как дела, С. Я.?
— Ничего. Темно больно.
Впереди черная дыра Никитской. Переулки к Тверской заняты большевиками.
Вдруг в темноте вспыхивают два огонька. Почти одновременное: бах, бах… Со стороны Тверской забулькали пулеметы — один, другой. Где-то в переулке грохот разорвавшейся гранаты.
Подчасок бежит предупредить караул. Со стороны Манежа равномерный топот шагов.
— Кто идет?
— Прапорщик Б. Веду подкрепление нашему авангарду. — Смеется.
Пять рослых офицеров становятся за углом. Ждут… Стрельба стихает.
— Идите, С. Я., подремать в Манеж.
Через минуту, подняв воротник, дремлю, прижавшись к шершавому плечу соседа.
Наши торопливо строятся.
— Куда идем?
— На телефонную станцию.
Опять грузовик. Опять — плечо к плечу. Впереди — наш разведывательный «форд», позади — небольшой автомобиль с пулеметом.
Охотный. Влево — пустая Тверская. Но мы знаем, что все дома и крыши заняты большевиками. Вправо, в воротах, за углами — жмутся юнкера, по два, по три — наши передовые дозоры.
На Театральной площади, из «Метрополя» юнкера кричат:
— Ни пуха ни пера! Едем дальше.
Вот и Лубянская площадь. На углу сгружаемся, рассыпаемся в цепь и начинаем продвигаться по направлению к Мясницкой. Противника не видно. Но, невидимый, он обстреливает нас с крыш, из чердачных окон и черт знает еще откуда. Сухо и гадко хлопают пули по штукатурке и камню. Один падает. Другой, согнувшись, бежит за угол к автомобилям. На фланге трещит наш «максим», обстреливающий вход на Мясницкую.
Стрельба тише… Стихает.
До нас, верно, здесь была жестокая стычка. За углом Мясницкой, на спине, с разбитой головой — тело прапорщика. Под головой — невысохшая лужа черной крови. Немного поодаль, ничком, уткнувшись лицом в мостовую, — солдат. Часть офицеров идет к телефонной станции, сворачивая в Милютинский переулок (там отсиживаются юнкера), я с остальными продвигаюсь по Мясницкой. Устанавливаем пулемет. Мы знаем, что в почтамте засели солдаты 56–го полка (мой полк). У почтамта чернеет толпа.
— Разойтись! Стрелять будем!
— Мы мирные! Не стреляйте!
— Мирным нужно по домам сидеть!
Но верно, действительно мирные — винтовок не видно. Долго чего-то ждем. У меня после двух бессонных ночей глаза слипаются. Сажусь на приступенке у дверей какого-то банка и мгновенно засыпаю. Кто-то осторожно теребит за плечо. Открываю глаза — передо мною бородатое лицо швейцара.
— Господин офицер, не погнушайтесь зайти к нам чайку откушать. Видно, умаялись. Чаек-то подкрепит.
Благодарю бородача и захожу с ним в банк. Забегая вперед, ведет меня в свою комнату. Крошечная каморка вся увешана картинами. В центре — портрет Государя с Наследником.
Суетливая сухонькая женщина, верно жена, приносит сияющий, пузатый самовар.
— Милости просим, пожалуйста, садитесь. Господи, и лица-то на вас нет! Должно, страсть как замаялись. Вот вам стаканчик. Сахару, не взыщите, мало. И хлеба, простите, нет. Вот баранки. Баранок-то, слава Богу, закупили, жена догадалась, и жуем понемногу.
Жена швейцара молчит — лишь сокрушенно вздыхает, подперев щеку ладонью.
Обжигаясь, залпом выпиваю чай. Благодарю, прощаюсь. Швейцариха сует мне вязанку баранок:
— Своих товарищей угостите. Если время есть — пусть зайдут к нам обогреться, отдохнуть да чаю попить.
Прижимаясь к домам и поминутно оглядываясь, крадется барышня.
— Скажите, пожалуйста, — мне можно пройти в Милютинский переулок? Я телефонистка и иду на смену.
— Не только можно — должно! Нам необходимо, чтобы телефон работал.
Барышня делает несколько шагов, но вдруг останавливается, дико вскрикивает и, припав к стене, громко плачет. Увидела тело прапорщика.
Подхватываем ее под руки и ведем, задыхающуюся от слез, на станцию.
Дорога обратно. У Большого театра — кучка народа, просто любопытствующие. При нашем проезде кричат нам что-то, машут платками, шапками.
Свои.
Останавливает юнкерский пост.
— Берегитесь Тверской! Оба угловых дома — Национальной гостиницы и Городского самоуправления — заняты красногвардейцами. Не дают ни пройти, ни проехать. Всех берут под перекрестный огонь.