Соколова Александра Ивановна
Шрифт:
– А вы знаете, мои золотые, что женский алкоголизм не лечится? – Тоном старого профессора спросил Игнат Никанорович, чем вызвал еще один взрыв смеха.
Ох, дядечка, да как будто это знание хоть когда-то кого-то останавливало…
– Женя, идите к нам, – слегка заплетающимся языком предложила Люда, – будем песни петь.
– И танцы танцевать, – кивнула сверху Женька, – нет уж, спасибо. Пить я не хочу, и петь тоже.
– Она когда-то очень хорошо пела и играла на гитаре, – с неожиданной грустью сказала вдруг Марина, – не так, как Лёка, но всё же…
– А я когда умывалась, слышала как кто-то играет! Сейчас…
Люда выскочила из купе быстрее, чем Женя успела опомниться. Вот же напасть, а. Манипуляторша. Девчонку за гитарой отправила, а теперь и играть придется, если принесет, никуда не денешься. Нет, всё-таки люди не меняются, совсем нет.
И через десять минут правда принесла – обычную старенькую шестиструнку, но внесла её в купе так, будто дорогущую итальянскую акустику, ни больше ни меньше. Передала Жене, пересела на нижнюю полку напротив, и восхищенно уставилась вверх.
Женька понимала: как бы и что она сейчас ни сыграла, это ничего не изменит в восхищении этой молоденькой девочки. Еще когда днем она вошла в купе – худенькая, большеглазая, с маленьким рюкзачком и кольцом на большом пальце, всё сразу стало ясно. Дальнейшее – покупка бутылки, предложение выпить, явное разочарование в ответ на отказ, только подтверждало то, что и так было очевидно.
И вот теперь она сидит – взъерошенная, возбужденная, вся в предвкушении, а напротив неё – Марина, и смотрит небось понимающим насмешливым взглядом, старая сучка. Ладно, черт с тобой. Хочешь играть? Я отобью у тебя всю охоту к таким играм.
Она прошлась пальцем по струнам, подтянула несколько, прошлась еще раз. Аккуратнее устроила гитару на обнаженном бедре, и, не обращая внимания на обиженное «неужели наша дискуссия окончена, Женечка?», запела.
Где ты была эти дни и недели, куда указала лоза
Кто согревал твое в камень замерзшее сердце
Я знаю, во время великого плача остались сухими глаза
У тех, кто звонил нам домой и сулил нам бессмертье
Господь дал нам маковый цвет дал нам порох дал имя одно на двоих
И запеленал нас в узоры чугунных решеток
И стало светло, как бывает, когда в самом сердце рождается стих
И кто-то с любовью помянет кого-то
Пальцы, вспоминая, легким перебором скользили по струнам, голос – мягкий и нежный – наполнял собой купе, растекался невыносимой грустью в груди. Люда слушала, раскрыв рот. И даже Игнат Никанорович притих на своей полке.
Так где ты была, Маришка? Где ты была все эти дни, недели, и даже годы? Я знаю, что ты не плакала тогда, не заплачешь и теперь, но я помню, помнюто время, когда слезы всё еще касались твоих глаз. Когда ты умела чувствовать, а вместе с тобою – и я.
О-о, хлопок и лен,
Сколько лет прошло – тот же свет из волшебного глаза
О-о, имя имен
Мы смотрим друг на друга, а над нами все небо в алмазах
И я могла бы напомнить тебе ту ночь на васильевском острове, когда мы пропустили развод мостов, и оказались на несколько часов отрезанными от всего мира. Ты помнишь? Была весна, и от Невы дуло прохладной свежестью, такой острой и нежной, что я не могла понять – от тебя или от неё у меня захватывает дух? Мы стояли тогда на ступеньках у самой воды, смотрели на мост, распахнувший свои крылья к небу, и не могли разомкнуть ладоней.
Так где ты была – я собрал все оружие в самый дырявый мешок
И вынес туда, где по-прежнему верят приметам
А здесь даже дети умеют вдыхать этот белый как снег порошок
И дышат на стекла и пишут, что выхода нет
Мое сердце рвалось на кусочки от переполняющей его нежности – разве она могла уместиться в одном маленьком глупом сердце? Для неё не хватило бы и целого океана, двух океанов, трех. А потом ты повернулась ко мне, положила ладони мне на щеки, и сказала: «Я люблю тебя». Просто и тихо, но это было громче и яснее, чем самая крепкая клятва.