Соколова Александра Ивановна
Шрифт:
– Вот что ты решила сделать со своей жизнью, доченька? Если она не любит тебя настоящую – стать той, которую она любить сможет? Это – твой выбор?
Слова, летящие в неё, были жесткими, болючими, они впивались в душу и отец видел, как инстинктивно Инна пытается уклониться от них, слегка поворачивая корпус при каждой новой фразе.
– Но если она сможет полюбить то, что ты ей покажешь, что тебе толку с того? Ведь любить она будет не тебя, а то, что ты создашь для неё.
Любитьбудетнетебя, любитьбудетнетебя, любитьбудетнетебя.
Рухнула надежда, погребенная под могильной плитой реальности. Разорвались на куски стены, пол, потолок, всё закачалось-закачалось-закачалось, и крик, застывший в горле вырвался наружу слезами.
– Нет! Нет! – слезы хлынули единым потоком, не останавливаясь, заливая подбородок и щеки, капая на футболку. – Нет!
– Да. Она не любит тебя, Инна. Прими это. Это правда и ты не сможешь этого изменить. Можно заставить влюбиться, можно заставить дружить, можно даже заставить ненавидеть, но заставить любить – нельзя.
– Я ненавижу тебя, – она подняла глаза, и в этих залитых болью зрачках он наконец увидел свою дочь: растоптанную, убитую, уничтоженную, но – не опустившую рук. В этих голубых, ясных от слез глазах, было всё – и боль, и ненависть, и любовь, и стыд, и весь спектр разнообразных чувств, которым наконец нашелся выход наружу.
– Я ненавижу тебя. Это ты научил меня, ты сделал меня такой. Если бы я жила как все, не зная, не умея, я бы могла притвориться и еще немножко побыть счастливой. А теперь… А теперь я не могу. Она не любит меня, папа. И из-за тебя мне придется с этим жить.
Он не стал ничего отвечать – молча смотрел, как она уходит из комнаты, слушал, как умывается в ванной, как захлопывает за собой входную дверь. И пошевелился только когда в комнату вошла встревоженная, растерянная, заплаканная мать.
– Зачем ты это сделал? – Тихо спросила она, обнимая его и прижимаясь щекой к плечу.
Он погладил её по спине и вздохнул.
– Ей нужно сейчас где-то разместить свою злость. На Лизу она пока злиться не может, а на себя, к счастью, не умеет. Так что пусть пока злится на меня.
Мать кивнула и прижалась к нему еще крепче.
Что ж, пусть пока так.
Глава 10.
…и даже если оно не вернется мне никогда,
и даже если ты мне никогда и письма не напишешь,
я нереально люблю наше прошлое… слышишь, да?
я знаю, что слышишь. точнее – я верю, что слышишь.
М. Яковлева.
Чух-чух поезд, чух-чух. Светлеет за окном, то тут, то там возятся сонные пассажиры плацкартного вагона. И Питер всё ближе и ближе, ближе и ближе. И одуряющая тоска сминает сердце в кулак воспоминаниями о прошлом, и никуда от них не деться, не спрятаться – рассвет их время.
И сопротивляться уже не хочется, а хочется растворяться в картинках из прошлого, которые словно кинохроника пролетают в глазах и улыбаются, а порой и плачут, и грустят, и не дают вздохнуть.
Странная штука – прошлое. Не хочет оставаться там, за горизонтом, одиноко ему там, и потому то и дело пытается пролезть в настоящее, прикоснуться к нему, слиться с ним и заставить идти по-своему, по-прошлому.
Да святится имя твое…
Надпись, нацарапанная на стенке туалета ржавым гвоздем. Религиозным фанатиком, или фанатом Куприна? Или просто разочарованным во всем на свете мальчиком-студентом, которому просто не во что больше верить, кроме как в эту, чудовищную в своей простоте, фразу.
Кто он такой, ваш бог? Да и верила ли она в него когда-нибудь на самом деле? Вот Олеся – да. Верила.
И понеслись, понеслись картинки, кадры, новые и новые, горькие и светлые, родные и удивительно ясные.
Да святится имя твое…
Вот она сидит на корточках в грязном переходе московского метро, смотрит ясными, открытыми и светлыми глазами, и улыбается навстречу хмурой Жене.
– Бог внутри, Женька! Даже если тебе кажется, что его нет, он всё равно внутри тебя, и даже если ты в него не веришь – он-то в тебя точно верит.
Да святится имя твое…
А вот её руки перебинтовывают Женины раны, ласково промывают, прилепливают пластырь, а губы – дрожащие, все в каплях от слез, шепчут: