Соколова Александра Ивановна
Шрифт:
– Она что, тоже?…
– Лесбиянка? Нет, не думаю. После Лёки у неё женщин не было, да и с Лёкой роман был наверняка только для того, чтобы меня позлить. Когда Виталик ушел от неё ко мне, она страшно злилась, и ненавидела меня. Именно она тогда открыла мне правду о Лёке.
– Какую правду? – Маринины глаза по-прежнему были расширены, она даже о кофе забыла – внимательно слушала, внимая каждому Жениному слову.
– Что Лёка встречается с девушками.
– Но я думала, ты знала.
– Нет. Не знала.
Она улыбнулась жалко, прикрыв на секунду глаза и вспоминая, в какой кошмар превратилась её жизнь после того, как Ксюха спокойно и безжалостно сняла с неё розовые очки и растоптала подошвами грязных кроссовок. Как трудно было учиться жить без Лёки. Приучать себя к мысли, что она больше – не друг. А предатель.
– Тяжко было, – продолжила Женя, – так что Ксюха своего добилась.
– Вы поссорились?
Нет. Не поссорились. Я просто не смогла больше быть с ней рядом, не смогла видеть её, и вообще – выносить. И вычеркнула её из своей жизни. Но она не ушла, осталась незримо рядом, и пришла на помощь, когда это было так нужно.
Женина улыбка изменилась, из жалкой превратившись в мечтательную. Она вспомнила, как Лёка тащила её на себе в общагу, и потом – вверх по лестнице. Как укладывала спать, и укутывала одеялом. А потом пришло утро.
Первое, что увидела Женька, когда проснулась, были настороженные чертята, застывшие в синих глазищах на встревоженном уставшем лице. Она осторожно пошевелила ногами. Боли не было, хоть и каждое движение давалось с трудом. Женька осторожно огляделась и поняла, что лежит в собственной постели, укрытая как минимум тремя одеялами, а напротив, на Ксюхиной кровати, сидит осунувшаяся и какая-то бледная Лёка.
И стоило Женьке это осознать, как снова заныло сердце, а нос сам собой сморщился.
– Не переживай, – спокойно сказала Лёка, – я скоро уйду.
А переживала ли она? Среди мыслей, завертевшихся вдруг в голове, почему-то не было места старым обидам – слишком много другого нужно было осмыслить, продумать, разложить по полочкам.
– Почему ты мне не сказала тогда? – Спросила Женька и удивилась хрипоте собственного голоса. – Все знали, кроме меня.
Лёка сидела, не шевелясь. Ни единая черточка не дрогнула на её лице, и даже чертята, будто пристегнутые невидимыми цепями, сидели на месте.
– Я боялась, что ты уйдешь, – сказала она равнодушно, и в этом равнодушии Женька прочитала вдруг больше, чем в самом громком крике. Она боялась пошевелиться, ощущая, как на месте сердца сжимается огромный кулак.
– Ты хотела со мной… спать? – Вчера входить в воду и раздеваться было во сто крат легче. Женька не смогла выговорить приставку. Хотела, но не вышло.
Лёка помолчала. Женька знала, что она думает – соврать или нет. Знала так же хорошо, как и то, что не соврет. Не сейчас. Не сможет.
– Я хотела твоей дружбы. Я никогда бы не сделала ничего, что бы могло тебя обидеть.
И всё-таки соврала… Не впрямую, нет, нашла способ, молодец, девчонка.
– Если это дружба, если ты хотела дружить, почему не сказала?
Снова молчание. Женька смотрела на Лёку, не отрываясь, а та сидела изваянием и не делала ни единого движения. И вдруг стало понятно, почему: господи, да ведь она просто боится расплескать. Так же, как Женька вчера боялась сделать лишнее движение, чтобы не потерять ни капельки из того ощущения, что наполняло её целиком.
– Ленка… – прошептала она, чувствуя, как слезы начинают свой бег по щекам, – чертова Ленка…
И Лёка дрогнула, дернулась, было, вперед, остановила себя каким-то невероятным усилием, и выбежала из комнаты. В этот день она больше не вернулась.
Отношения налаживались тяжело. Трудно восстанавливать то, что однажды было разрушено – гораздо труднее, чем построить заново. По кирпичику, по камешку они присматривались друг к другу и наблюдали: «А можно вот так говорить? Или уже нет? А если за руку трону – не ударит ли, не пошлет? Раньше было можно, а теперь – кто знает?». Учились разговаривать, шарахались от каждого случайного прикосновения, но потихоньку привыкали друг к другу.
Не было особенной радости, и ощущения возвращения домой тоже не было – даже после того памятного дня, после Женькиного спасения и Лёкиного бегства, они не бросились в объятия друг друга, и не устроили пир на весь мир по поводу вернувшейся дружбы. Потому что не возвращается она так быстро, невозможно за несколько часов стереть груз больных слов, тяжелых дней – дней, и ночей, когда были не просто не вместе, а врозь.
Врозь. Как приговор, как проклятие, врозь – это то, что уже невозможно склеить, то, в чем нет ни тепла, ни заботы, ни желания помочь. Врозь – это значит, что больше не нужны друг другу. И нет ничего больнее в мире, чем страшное «врозь». Больнее и безнадежнее.