Шрифт:
Затем Варя оглядела все шкафы с книгами, открывая каждый. С полок сыпались бумажки с цитатами, номерами страниц, исписанные мелким материнским почерком. Варя бережно клала их обратно.
В своей бывшей комнате Варя села на продавленный стул за письменный стол. Здесь она с подругой делала уроки, читала. Обои на стенах, рамы — все было в пометках, полных когда-то большого смысла для неё н значимости.
«Неужели я не сдам на «5» алгебру?»— прочитала Варя сделанную своей рукой пометку в ящике стола. «Сдала. Ура!»— стояло пониже.
«Да здравствует 10 дней каникулов!»— красовалась подружкина надпись на форточке.
«Невежда, — нравоучительно поправляла Варя, — не каникулов, а каникул». Тут же в шкатулке на полочке мать хранила её письма. Варя порылась и наугад вытащила одно. Это было то самое, которое заставило её покраснеть даже сейчас.
«Мама, пишу тебе, как старшей подруге, — взглянула Варя в заключительные строки. — Я, кажется, могу влюбиться в Леву Белочкина. А вдруг безответно? Тогда я уж больше не полюблю никого. Твоя несчастная дочь Варвара-мученица».
— Вот тебя-то мне и надо, — сказала вслух Варя и, разорвав письмо на мелкие клочки, выбросила в форточку.
…Как быстро идет время! Давно ли, после смерти отца, они жили тут вдвоем. Уныло, пусто было в их доме; чтобы не тратить лишнего топлива, перешли жить на кухню. Мать преподавала тогда на партийных курсах и работала в райкоме. Просыпаясь ночами, Варя часто видела, как мать, отодвинув книги, о чем-то думает, а слезы ползут по её щекам. Варя чувствовала сердцем, что в такие минуты замкнутую и сдержанную в своем горе мать беспокоить нельзя. Она старалась дышать ровнеё, будто спит. Мать успокаивалась и принималась снова за книги.
«Мы, коммунисты, — люди особого склада. Мы скроены из особого материала», — как-то, читая, произнесла она эту фразу вслух и, должно быть пораженная вдруг открывшимся ей смыслом давно известных слов, снова медленно, вдумчиво повторила: «Мы, коммунисты, — люди особого склада».
Варя засмотрелась на лицо матери — такое оно у нес было необычное. Она повернулась и скрипнула кроватью.
— Ты не спишь, Варенька? — окликнула мать и заговорила с ней об отце, словно с подругой, об их длившейся много лет любви, о поздней женитьбе: то каторга, то царская тюрьма. Сколько пережито, выстрадано! Но отца было трудно сломить, и эта стойкость, вероятно, передавалась и ей: Отец, Варя знала давно, пять лет отсидел в одиночке, в колодце-камере, в которой едва- едва лишь хватало вытянуть ноги. Мать поехала с ним на каторгу, затем на поселение и там выходила, вылечила его. На фотографиях тех лет лицо матери молодое, полное сил.
А сейчас она сидела на краешке кровати, маленькая вся, легкая, с поседевшими после гибели отца волосами, слабая и, казалось, беспомощная.
— Мама, мама, какая ты у меня хорошая! — только и могла сказать Варя.
Мать проснулась утром в хорошем настроении и несколько окрепшая. Варя успела поспать часа три и тоже не чувствовала усталости. В доме было как-то по- особенному светло и уютно после общежития. Цветы, заботливо пересаженные матерью в новые банки, зацветали на окнах, сад буйствовал со всей пробуждающейся весенней силой, напирая набухшими ветвями старых лип в окна, в дверь террасы.
Марья Николаевна сидела в кресле с закутанными в плед ногами, в серой байковой кофточке с отложным воротничком, умытая, причесанная. Седенький пучок волос, величиной с детский кулак, трогательно, по-старушечьи, торчал на затылке. Болезнь иссушила её, но не изменила. Все так же вспыхивали глаза при интересующем её разговоре, молодо звучал голос, тонкие руки с синими жилками споро и любовно перебирали книги, бережно листали страницы.
О Герцене Марья Николаевна могла говорить часами. Она, как очень дорогое, берегла тоненькую, пожелтевшую от времени книжку «Сорока-воровка», подаренную ей в дни далекой юности отцом Вари.
— Съезди как-нибудь на Воробьевы горы, — попросила мать, особенно оживившись. — Мы с твоим отцом любили бывать там в память о Герцене. Да, а с письмами Герцена ты не знакома? — говорила Марья Николаевна. — Ну-ка, подай мне ту синюю книжку! Советую почитать.
И мать, волнуясь, должно быть на память, потому что книжка подрагивала в её руках, читала посвящение Герцена сыну Саше:
«Ты, может, увидишь его… не останься на старом берегу… Лучше с революцией погибнуть, нежели спастись в богадельне реакции. Религия революции, великого общественного пересоздания — одна религия, которую я завещаю тебе. Она без рая, без вознаграждений, кроме собственного сознания, кроме совести…
Иди в свое время проповедывать её к нам, домой; там любили когда-то мой язык, и, может, вспомнят меня. Я благословляю тебя на этот путь во имя человеческого разума, личной свободы и братской любви. Твой отец».
Марья Николаевна закрыла книгу и, сняв очки, стада протирать глаза.
— Застилает и застилает, — сказала она виноватым тоном. — Пора очки менять.
«Старушка моя молодая, как я люблю тебя! — думала Варя, украдкой посматривая на мать. — Сумею ли я когда-нибудь быть такой, как она? Образованной, справедливой?»