Шрифт:
— Так ты орел! Беркут!
— Э-э… слушай! Беркут есть беркут. А орел — это орел.
— Не все ли равно? Что в лоб, что по лбу.
Маленький киргиз возбужденно поднялся на коленях и замахал руками.
— Беркут не будет есть мертвечину. Ему надо свежак. Орлы на могильниках. Беркут сурка берет, лисицу. Волка берет. Сурок вылезет из норки. Стоит свиристит. Беркут сверху налетает, поднимет на двадцать метров и бросит. Походит кругами. Смотрит, не подбежит ли шакал или лисица. Потом спускается и начинает клевать.
Впалые щеки пехотинца покраснели, черные антрацитовые глаза сияли. Михаил Георгиевич подумал, что южное солнце любит глубокие цвета. Черный, так черный. Зелень, так до самой глубинки, в несколько слоев. И — запальчивость, выводящая рассказчика непременно на первое место, чтобы тот ни говорил — грустное или смешное.
— А Галима на жену бывшую твою похожа?
— Нет! Совсем нет…
«Перед боем о женщине думаем. После боя — тоже о женщине, — усмехнулся Михаил Георгиевич. — И только в огне… Нет… В огне — никогда!»
— Подъем! Подъем! — прокатилось по рядам.
Корпус встретил колонну немецких танков раньше, чем те ожидали. Бронированные «панцеры», обкатавшие без особых помех землю Франции, теперь так же уверенно, сверкая полированными траками, молотили российскую пыль.
Русские танки перехватили колонну в узком, неудобном для нее месте и заманили на болота. В первом ряду нападавшие выставили старенькие Т-26, горевшие от бронебойных снарядов, как свечки. Прежде, чем отступить, они сделали несколько выстрелов. Питомцы Гудериана, предвкушая легкую добычу, кинулись на них, не разбирая путей. Но скоро тяжелые немецкие машины на узких траках стали вязнуть в трясине. И тут выскочили замаскированные тридцатьчетверки. Широкие гусеницы позволяли им быстро перемещаться по зыбкой почве. Там, где германские «панцеры» не могли развернуться, русские танки мчались легко и быстро. Больше десятка крестоносных машин разом запылали. Оставшиеся на твердом грунте открыли ураганный огонь, но русские танки, словно заговоренные, продолжали метаться в задымленном пространстве. Их орудийные залпы, нечастые, но точные, наносили немцам существенный урон, в то время как сами они оставались неуязвимы. Немецкие наводчики с ужасом обнаружили, что снаряды соскальзывают с литых краснозвездных башен, не причиняя им вреда, в то время как любое попадание в клепаную будку «панцера» сулило скорую или мгновенную гибель.
Находившиеся в задних рядах машины начали в панике разворачиваться и удирать, передние, принявшие на себя удар, готовы были последовать за ними. И вдруг что-то произошло. Орудийные стволы русских замолкли.
О том, что их боезапас мог закончиться, немцы не догадывались. Но прекратили отступление. Взревывая моторами, замерли, как оскалившиеся псы, которых перестали давить.
Они долго не могли поверить в свое избавление. Несколько долгих мгновений, может быть, минут. Потом начался расстрел — откровенный, наглый, издевательский. Застывшие русские танки или на последних каплях горючего отходившие прочь были прекрасной мишенью. А главное, безответной.
Танк, в котором находился Хацкилевич, несколько раз вздрогнул от прямого попадания снарядов.
Зажатые раскаленной броней люди доживали последние мгновения. Они уже не были ни командирами, ни подчиненными. А просто четверо сгорающих на медленном огне. Теряя сознание, Хацкилевич успел подумать: «Вот он и есть — наш “авось”».
Заряжающий Хлебников, оставшийся без снарядов и без дела, успел подхватить Михаила Георгиевича и закричал хрипло: «Командующий ранен!» — словно их могли за это тотчас вывести из боя.
Каждый чуял собственную близкую гибель и относился к ней по-особому. Командир танка тяжело дышал, уперевшись лбом в триплекс. Маленький тонкорукий заряжающий бережно держал тяжелого рослого Хацкилевича, точно спасение командующего было необходимо не только для общего дела, но и для его собственной жизни. Водитель Буров, плечистый белобрысый крепыш, почувствовал, что нет начальства над головой, и испытал необыкновенную легкость. Заметив по приборам, что в движке истекают последние капли горючего, он скосил серый глаз с черной окаемкой от грязи и пыли и, дернув рычаги, выкрикнул срывающимся мальчишеским голосом:
— Горючки нет… снарядов нет… На тара-а-ан!
Тридцатьчетверка рванулась навстречу «панцеру», вылезавшему из оврага. Немец заметил мчащийся русский танк и воинственно развернулся навстречу. Но у русского было преимущество в скорости. Тридцатьчетверка ударила немца под углом, в бок, и «панцер» перевернулся вверх колесами, съехал на дно, пропахав башней скользкий овражий склон. Торжествующая тридцатьчетверка застыла гордо, поводя пушкой по сторонам. И в следующий миг на нее обрушилась такая лавина огня, что башня оторвалась. Останки человеческих тел были выметены ураганом, и сама бронированная коробка скрылась в туче дыма.
До штаба армии дошло известие, что Хацкилевич погиб. В жуткой обстановке неопределенности и предчувствии гибели оно не произвело впечатления. Каждый мог оказаться следующим.
К этому времени Болдин и Голубев окончательно потеряли ориентировку. Разгром танкового корпуса означал конец организованного сопротивления армии. На следующий день пролетевшие немецкие самолеты выбросили листовки, где говорилось, что сопротивление бесполезно и Москва взята. Штаб армии, по существу, самоликвидировался. Собрав пятьдесят человек — все, что осталось от вверенного ему стотысячного войска, Болдин начал пробиваться на восток. Он дойдет до своих, и Конев его выручит.