Шрифт:
Мемуары Татьяны Манухиной, написанные через десять лет после войны, бесценны, они сохранили живой облик русской мученицы, донеся хронику ее трудов и дней. Но, видимо, было между ними двумя одно существенное расхождение. Манухина выступала и как литератор, взяв себе мужской псевдоним — Таманин. Эта фамилия стояла на титуле ее романа «Отечество», который обратил на себя внимание Федотова. Верней, не столько роман, сколько содержавшееся в нем утверждение, «даже почти уверенность», что в революцию погиб не один лишь прежний строй, «а страна, русская нация». И теперь приходится отринуть родину, чтобы остаться с Богом.
Согласиться с этим Федотов не мог, как не могла этого принять и монахиня Мария. Ей близки были не раз повторенные Федотовым сожаления, что в православной среде «не нашлось пророческого обличающего голоса, который показал бы нашу вину в нашей гибели», и его обличения «оцерковленного зла», которое хуже антихристианства: на страницах «Нового града», на заседаниях «Круга» об этом, касаясь деятельности Антония и его окружения, заговаривали постоянно. Однако ни разу не допустила она даже мысли об отступничестве от России. Всем существом мать Мария осталась привержена русским духовным заветам, в ее замыслах и поступках получившим невымученное, органичное осуществление.
В середине 30-х годов вместе с Бердяевым она организовала братство «Православное дело». Оно было больше чем центром социальной помощи отчаявшимся и опустившимся. Мать Мария задумывала его как дом, как очаг надежды, дарующей спасение в очень тяжелую пору. Она и раньше не раз ездила по городам и поселкам, где оказалось много русских беженцев, которые стали чернорабочими, шахтерами, докерами. Шла в зловонные бараки, пыталась говорить о Боге с этими угнетенными, озлобившимися людьми. А услышав в ответ: «Вы бы лучше нам пол вымыли…» — брала в руки швабру и ведро. Потом кто-то догонял ее по пути на станцию и признавался, что, если бы не она, совершенно точно наложил бы на себя руки.
На собраниях «Круга» ее запомнили непременно что-то делающей, пока другие вели философскую дискуссию: то чинит носки, то штопает заношенную рубаху. Решение, став монахиней, остаться в миру было ею принято оттого, что она не могла довольствоваться одним молитвенным правилом, жить без деятельности. Денег для филантропии не было, однако каким-то образом удавалось выкручиваться в безвыходных положениях. Приют в особнячке на авеню де Сакс с густым садиком и маленькой церковкой уцелел, вопреки всем трудностям и даже наперекор раздорам среди его обитательниц. А потом было организовано большое общежитие на рю де Лурмель 77 — о нем и о Покровской церкви, созданной стараниями Матери, знал весь русский Париж.
Это была улица на окраине, кругом — гаражи, грязные бистро, заборы, пансионаты для иностранных рабочих. На рю де Лурмель не отказывали никому. Были тут люди, которых Мать вызволила из психиатрических лечебниц, были одинокие и немощные, неспособные вносить даже установленную очень малую плату. И всех надо было отогреть, накормить, утешить.
С утра начиналась кухонная возня — огромные котлы, где что-то кипело, горы картофельной шелухи. В полдень следовал обязательный визит на главный парижский рынок — в знаменитое по роману Золя «чрево Парижа», где хорошо знали эту странную женщину в монашеском платье и с мешком в руках. В мешок сваливались непроданные, начавшие подгнивать овощи, обрезки мяса, потроха, несвежая рыба. Велосипеда не было, как и тачки, мешок ей приходилось тащить на плечах, а дорога предстояла неблизкая. И никто ни разу не услышал от нее жалоб.
«Надо уметь ходить по водам», как апостол Петр, — любила она повторять, когда у других опускались руки. Надо уметь стучаться во все двери, если это нужно погибающим, надо взывать к совести тех, у кого она еще сохранилась, и совсем отказаться от всего своего. На рю де Лурмель у Матери даже не было собственной комнаты, она спала за кочегаркой и радовалась этому — тепло. Прихожане Покровской церкви постоянно видели ее то с малярной кистью, в перепачканном известкой платье, то в подоткнутой юбке, чтобы удобнее было убирать на лестницах, то вышивающей гладью иконы и облачения для своего прихода. Из всех русских святых ее особенно привлекали блаженные — иконка Василия украшала алтарь. Так же, как их, ее тянуло к обойденным и отверженным, словно к родным своим братьям.
Кому-то из населявших ее обитель все это не нравилось. Находили, что Мать плохо соблюдает монашеский чин. Нарастал ропот, и вскоре несколько тех, кого она поставила на ноги, ушли, решив создать собственную обитель на какой-то ферме. Это был удар, трудно ею пережитый. Но ничего не изменилось на рю де Лурмель. А Манухина услышала от Матери, что есть у нее одна заветная мечта: снять монашеский костюм, надеть рогожку с дыркой для головы, подпоясаться веревкой. Так сподручнее.
Хотя в действительности она была вовсе не из племени юродивых, и это хорошо знали общавшиеся с нею не один год. После ее гибели Бердяев написал, что в ней, «монахине нового типа», воплотилась «новая душа, по-новому взволнованная», унаследовавшая беспокойство и усложненность эпохи, на которую пришлась ее молодость. Дух Серебряного века продолжал жить и под рубищем. Беспокойство вылилось в иные формы и иной стала усложненность. Однако, если вдуматься, нет строгого разграничительного рубежа между начинающим петербургским поэтом Кузьминой-Караваевой и монахиней Марией, принявшей на свои плечи ответственность за «Православное дело».
Остался неизменным принцип, которому в этой биографии подчинено все, — «единственное, всепоглощающее, христианское призвание», как сказано в статье, написанной в минуту передышки от нескончаемых хлопот о своих подопечных и извлеченной из бумаг Матери сорок лет спустя. Не «духовная гигиена» и не холод аскетизма определены человеку, а лишь «отвержение себя» и способность «все претворить в любовь Христову, принять ее как крест свой». Ведь «в духовной жизни нет случая и нет удачных или неудачных эпох, а есть знаки, которые надо понимать, и пути, по которым надо идти. И мы призваны к великому, потому что мы призваны к великой свободе».