Шрифт:
Когда началась война, а особенно во время оккупации, старый, запущенный дом на рю де Лурмель оказался переполнен людьми, которых за его стенами ждали арест и депортация в Германию. В эти страшные дни мать Мария прятала и спасала обреченных, доставала документы для проезда в свободную зону, целые дни проводила в поисках продуктов и вещей для сидевших в Дранси, в Компьене, откуда отправляли на немецкие фабрики смерти. У нее был запретный радиоприемник, она узнавала о новостях с Восточного фронта, то гнетущих, то радостных, заставлявших сиять от счастья. Настоятеля Покровской церкви о. Димитрия Клепинина арестовали, но обещали отпустить, если он прекратит свою помощь евреям, — он, конечно, отказался и вскоре погиб. Через несколько дней была арестована и мать Мария вместе с сыном, семнадцатилетним мальчиком.
Она попала в лагерь Равенсбрюк, один из самых страшных. Осталось свидетельство одной из немногих выживших в этом лагере. Даже там мать Мария продолжала держаться так, словно в ее жизни ничего не переменилось: ободряла павших духом, старалась помочь, насколько могла. Однажды надзирательница, заметив, что две заключенные, вопреки запрету, ведут между собой задушевный разговор, изо всей силы ударила ее ремнем по лицу. Ни один мускул не дрогнул на этом прекрасном лице и разговор продолжался, а удары сыпались градом.
Мать Марию отправили в газовую камеру 31 марта 1945-го, за месяц с небольшим до Победы. В лагере она провела два года. Как будто предчувствуя, какой ей уготован конец, она писала в одном своем стихотворении парижского периода:
О Господи, я не отдам врагу Не только человека, даже камня. О имени Твоем я все могу, О имени Твоем и смерть легка мне.Глава шестая
«Всякий поэт по существу эмигрант…»
В Чехии, в поселке с неблагозвучным названием Вшеноры, приехавший из Праги о. Сергий Булгаков крестил сына Цветаевой Георгия, по-домашнему Мура. Крестины совпали с седьмой годовщиной рукоположения о. Сергия. Был ясный июньский день, цвел жасмин. Служба шла долго — с молитвами, с заклинаниями бесов. На следующий день Цветаева написала своей парижской приятельнице Ольге Колбасиной-Черновой, у которой найдет приют в первые месяцы после переезда во Францию: все время чувствовала страшный напор бесов, не крестины, а ратоборство. Но все равно «в одном месте, когда особенно изгоняли, навек запрещали… у меня выкатились две огромные слезы».
Муру судьба отмерила очень краткий срок. Он погиб на фронте девятнадцати лет. Родителей уже не было в живых, сестру по приговору Особого совещания отправили в воркутинские лагеря.
Отношения Цветаевой с православными кругами были напряженными, преобладала неприязнь — с обеих сторон. О писаниях о. Сергия, печатавшегося в пражском журнале «Ковчег», где сотрудничала и Цветаева, она отзывалась насмешливо. С Бердяевым старалась не встречаться, хотя одно время они жили по соседству, в парижском пригороде Кламар. Еще в 1923 году она призналась Гулю, что Бердяев с давних пор вызывает у нее отвращение.
Как-то затеяли сбор пожертвований, чтобы из голодной Москвы помочь совсем погибающему в Крыму Волошину, и Бердяев сказал ей: «У вас самой ничего нет, неразумно давать». Такого Цветаева с ее мгновенной, безоглядной отзывчивостью, когда друзья попадали в беду, никому не прощала. Из письма Волошину, 1921 год: Бердяев — в числе торговцев от литературы, когда они «открывают рот, чтобы произнести слово „Бог“, у меня всю внутренность сводит от скуки, не потому, что „Бог“, а потому, что мертвый Бог, не растущий, не воинствующий…» И в письме Гулю несколько лет спустя она оценила философию Бердяева более чем презрительно: «Словесничество. — В ушах навязло. Слова „богоносец“ невыношу, скриплю. „Русского Бога“ топлю в Днепре, как идола».
Дело заключалось не только в бердяевском «словесничестве». Сказать, что Цветаева была нерелигиозна, означало бы сильное упрощение, однако Церковь всегда вызывала у нее внутреннюю неприязнь. Немецкому поэту Райнеру Марии Рильке, которого она считала больше чем явлением искусства — уникальным феноменом природы, Цветаева пишет в 1926 году: «Священник — преграда между мной и Богом (богами)». И своей чешской подруге три года спустя признается, что в священнике неизменно видит «превышение права: кто тебя поставил надо мною?… Он — посредник, а я — непосредственна. Мне нужны такие, как Р/ильке/, как Вы, как Пастернак: в Боге, но как-то — без Бога, без этого слова — Бог, без этой стены (между мной и человеком) — Бог. Без Бога по образу и подобию(иного мы не знаем)».
Единственным из церковной среды, к кому Цветаева была дружески расположена, оказался Федотов. Услышав в чьем-то чтении «Крысолова», он сразу оценил ее талант и потом старался поддерживать, как мог. По его настоянию в «Новом граде» была напечатана одна из самых ярких цветаевских статей «Эпос и лирика современной России», хотя в ней много — и уж никак не осудительно — говорилось о Маяковском, неприемлемом для эмиграции. Статью дали в двух номерах за 1932 год.
А чуть раньше в пражской «Воле России», в самом последнем ее номере, появилась другая важная статья, манифест Цветаевой — «Поэт и время». Там были резкие, пристрастные оценки поэзии Рассеянья, в которой преобладает реставрация, а не творчество, потому что сам ее язык доносит мирочувствование поколения, жившего тридцать лет назад («здешнему в искусстве современно прошлое»), и был жестко заявленный тезис: «Всякая современность в настоящем — сосуществование времен, концы и начала, живой узел…». Цветаева нападала, провоцируя ответные выпады, — к ним она давно привыкла. Своими убеждениями она не поступалась никогда. Как и этим, высказанным в статье «Поэт и время» почти афористически: «Всякий поэт по существу эмигрант, даже в России. Эмигрант Царства Небесного и земного рая природы. На поэте — на всех людях искусства — но на поэте больше всего — особая печать неуюта, по которой даже в его собственном доме — узнаешь поэта. Эмигрант из Бессмертья в время, невозвращенец в своенебо».