Шрифт:
Алина пулей вылетела за двери, нырнула в свой секретарский закуток, торопливо вытерла мокрое от слез лицо и, чувствуя себя предательницей, сняла телефонную трубку:
— Геннадий Андреевич, вас срочно Сергей Павлович вызывает. Я точно не знаю, по какому вопросу. Кажется, по вопросу сокращения штатов… А? Нет, я не хлюпаю. Это я слегка простудилась…
Итак, первый раунд она продула не просто вчистую, а так, что хуже и придумать сложно. Дракон разозлен и требует крови девственниц. Хотя вошедший в приемную через три минуты Геннадий Андреевич Звягинцев на девственницу меньше всего походил. Скорее, он был Джокером, мудрым и увертливым шутом короля с запасом масок из папье-маше в кармане и красно-синим колпаком.
— Так чего слезы льем, Алиночка? — хохотнул Звягинцев с порога. — Снова Сранский разбушевался?
Алина густо покраснела, как, впрочем, краснела всегда, когда слышала прозвище генерального директора. Сранским шефа стали называть с ее подачи. В ее арсенале бранных слов было всего два ругательства: свинский и сранский. Негусто, но в рамки этих двух понятий Алина умудрялась вложить всю свою оценку негативного явления. Свинским обозначалось все более или менее неприятное, начиная от плохих манер сантехника Евсеевича и случайного трамвайного хамства, и заканчивая расплывшейся физиономией конторской буфетчицы. А сранским называлось все то, что совсем никуда. Сранскими были: соседская болонка, растекающиеся стрелами колготки «Сан Пелегримо», метрополитен в часы пик, старый зонтик, выворачивающийся под порывами ветра наизнанку, гололед, дождь со снегом и начальник. Причем начальник был Сранским с большой буквы, как по фамилии. И потому все его дети Сранские, и жена у него тоже Сранская. Эта концепция как-то раз неосторожно была Алиной озвучена, подхвачена ветром злых языков, разнеслась по всем закуткам конторы и прижилась в всех отделах, надежно пустив корни в лексиконе каждого служащего.
— Да не переживайте вы так, Алиночка! — Звягинцев с детской радостью школьного хулигана любовался ее пылающими щеками. — Лучше расскажите мне подробно, пошагово, кто это преуспел с начальником «в дурака» перекинуться?
— А, — устало отмахнулась Алина. — Я под горячую руку попала. Пыталась на похороны бабушки отпроситься, сказала, что ваша Ольга согласилась меня заменить на один день, а он…
— Значит, бабушка умерла? — с лица Звягинцева всю веселость сдуло, как сдувает сквозняк со стола бумажную салфетку. — Тебя-то отпустил? Понятно… Ну, ничего, не реви раньше времени. Попробую вразумить старика-самодура. Эх, нелегка ты, доля арестантская!
Он легко соскочил со стола, нацепил на лицо маску простоватого добродушия и беззаботно толкнул массивную дверь. Алине даже показалось, что тоненько звякнули невидимые бубенцы.
Звягинцев снова совершил чудо. За пятнадцать минут сумел укротить шефа, выпросить для Алины выходной и вернуться в тихую гавань приемной целым и невредимым. Так что остаток дня Алина провела, разрываясь между корреспонденцией, телефонными звонками, подготовкой пакета документов к утреннему совещанию, подробной инструкцией для Ольги, приготовлением кофе и распечатыванием трех глав трудового кодекса (шеф остался себе верен до конца). Ушла, как обычно, последней, когда коридоры наполнились тишиной, а разделенные на ячейки кабинеты-закутки укутались, как одеялами, мягкими серыми тенями и задремали до утра. Алине всегда казалось, что только в это время, когда офис покидала деловая суета, каждая вещь, каждая деталь, освободившись от влияния человека и собственной функциональности, становилась чем-то самодостаточным и бесстыдно рассказывала о своем владельце больше, чем он сам мог бы рассказать. К примеру, этот брошенный на столе мятый тюбик с дешевым кремом для рук жаловался, что его хозяйка раздражительна и нетерпелива, искусственные цветы на соседнем с головой выдавали чью-то романтическую натуру, а пришпиленная возле монитора фотография ребенка с самодельными заячьими ушами из белого картона — заботливую мамашу, вся жизнь которой помещается в короткий час пахнущего кипяченым молоком семейного утра и нежного вечера с волшебной сказкой на ночь. Алина проходила мимо, подглядывая и подслушивая чужие тайны и думала, что только ее собственный стол молчит, как обесточенный автоответчик. Нет на нем ни семейного фото, ни поздравительной открытки от друзей, ни засушенной розы, подаренной на восьмое марта робким поклонником. А все потому, что у нее самой нет ни семьи, ни поклонников, ни близкой подруги. Была лишь бабушка, и та оставила.
— Ерунда какая-то… — в несчетный раз пробормотала Алина, и в несчетный раз посмотрела на торопливое мелькание елок за окном электрички. — Ничего не понимаю.
Она уже полтора часа крутила в руках бабушкино наследство — пузатую трехлитровую банку, в которой не было ровным ничего. Если не считать замысловатой этикетки, усыпанной, как бисером, мелкими буквами, которые хоть и складывались в более-менее связный текст, но, казалось, не несли в себе никакого смысла. Только тоску и сумятицу.
— В саду темно, кровать пуста. Во имя чистоты искусства… — читала Алина этикетку и чувствовала, как голова наполняется гулом, а в висках стучит то ли кровь, то ли колеса электрички. — Во имя чистого листа. Здесь рай сплошной, здесь высота…
В том, что эту буру писала бабушка, не было никаких сомнений. Ее аккуратный почерк, отточенный еще гимназическими перьями, невозможно перепутать ни с чем. Да сама по себе этикетка — не редкость, бабушка всегда надписывала банки с вареньем, дотошно указывая из чего и когда оно сварено. Но что бы так… Да еще стихами…
— Здесь пребывает Заратустра…
Ей-богу, если бы она не видела бабушку за неделю до смерти, сейчас решила бы, что все это писал человек, мягко говоря, неадекватный. Но еще в прошлое воскресенье бабушка встречала ее на крыльце, радуясь так, словно не видела внучку по меньшей мере с прошлого лета, поила золотистым липовым чаем, и болтала по своему обыкновению без умолку. Про то, что погода установилась замечательная и будет такой сорок дней, что помидоры хорошо завязались, что соседская корова отелилась, и соседка теперь продает меньше молока, чем обычно, а другая соседка, Анна Львовна, подарила клубничные усы просто волшебного сорта и они, кажется, прекрасно прижились. А еще про то, что она наконец-то продумала свое завещание до последней мелочи, и теперь полностью им довольна — каждый должен получить именно то, что ему больше всего нужно. «Завещательная» тема была такой же вечной, как погода и клубничные усы. Сколько Алина себя помнила, бабушка писала завещание, как Лев Толстой: продумывала, переписывала, охотно о нем рассказывала, но никогда никому не показывала. И тогда Алина только отмахнулась («Ну, ладно тебе, Ба! Какое завещание! Ты живее меня выглядишь!»), и боже, как она была не права! Всего неделя, и неугомонная бабушка замолчала навсегда, завещание прочитано, все, согласно последней воле, поделено, и Алина часть прекрасно поместилась под мышкой. Неужели эта пустая банка именно то, что больше всего ей нужно? Или все дело в этикетке?
— Здесь красота иного чувства. Здесь золотые холода. Русалка на ветвях болтается, и чтоб ей было пусто…
Вот именно, чтоб ей было пусто! За полтора часа тупого созерцания Алина выучила этот бред до последней, запятой, до последнего нелепо вынесенного в отдельную строку восклицательного знака. Но поняла только небрежную карандашную приписку в конце: «Алина, пожалуйста, верни банку туда, где я ее взяла». Относительно поняла. Все равно осталось неясным, куда и зачем надо вернуть треклятую банку. Но основным вопросом, за которым все остальные меркли и стыдливо поджимали куцые хвостики, был: зачем вообще бабушка завещала ей пустую банку? К примеру, тетушка получила в наследство дом, двоюродная сестра Марьяшка — фамильное кольцо с изумрудом, соседка Анна Львовна — пальму в кадке и чудовищных размеров кактус, рождающий каждый год по алому бутону. И на Алинину банку все прочие наследницы посматривали иронично.