Петров Михаил Константинович
Шрифт:
Инерционный сдвиг отношения в знаке становится в этом случае основным механизмом порождения смысла, который возникает как отклонение от зафиксированного уже в тексте значения, что и создает эффект содержательной "загрязненности" конкретных систем входа в тексты, о котором мы говорили выше. В речи, всегда ориентированной на тот или иной текст, дело приходится иметь не со словарем вообще, а со словарем данного текста, где слова имеют существенные инерционные довески - следы прежних употреблений. Даже межтекстуальная миграция, позволяющая вводить в данный текст словарь других текстов, использовать сравнения, аналогии, явно связана с этой инерционной составляющей слова, со следом прошлых использований в других текстах.
Это явление порождения и преемственной кумуляции смысла нетрудно обнаружить в любом связном тексте. В нашем тексте 1, например, три последних предложения Чехов связал через "лес". Но это не "лес" из Словаря современного русского литературного языка, а лес чеховский, лес данного текста. Сначала он "хвойный" и "громадный", затем, в новом окружении, в него добавлена "синева". Далее лес "громоздится террасами", уходит "все выше и выше", превращается в "страшное зеленое чудовище". Этот чеховский лес и связь преемственности обеспечивает, и сам в этой преемственности меняется, становясь почти "самовозрастающим логосом" Гераклита с тем, однако, существенным различием, что не сам лес растет, а Чехов его выращивает.
Вот это - Чехов выращивает - и есть, нам кажется, величайшей важности открытие современной лингвистики, которая сделала все, чтобы доказать обратное: пыталась найти в самом тексте нечто, способное взять на себя функции человека-творца, и не обнаружила в тексте ничего, кроме человеческого творения.
Нам это открытие представляется великолепным, имеющим огромную философскую значимость прежде всего в силу универсальности языка как средства общения, пронизывающего все виды человеческого общения, все формы творчества. Но значение этого открытия не только в универсальности языка, оно крайне важно и для борьбы с любыми проявлениями знакового фетишизма, с той, мы бы сказали, антично-христианской составляющей естественнонаучного атеизма, которая весьма склонна к гипостазированию знаковых систем, к наделению их самостоятельным и самодеятельным бытием в виде различного рода самодвижений, логик развития, поступательных движений, необратимых изменений, колес, мельниц, то есть в разновидностях всего того арсенала разумных и неразумных, одушевленных и неодушевленных самодвижущихся предметов, который призван снять с человека ответственность за происходящее, утвердить его в мысли о собственном бессилии, доказать ему, что он средство, а не цель. Лингвистика со всей убедительностью показала, что в человеческом мире есть лишь один творец - человек, все остальное, нравится это человеку или нет, - его творение.
Маркс писал о Реформации и философии в Германии: "Лютер победил рабство по набожности только тем, что поставил на его место рабство по убеждению. Он разбил веру в авторитет, восстановив авторитет веры. Он превратил попов в мирян, превратив мирян в попов. Он освободил человека от внешней религиозности, сделав религиозность внутренним миром человека... Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то все же он правильно поставил ее. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой" (19, с. 422-423). Результат, полученный современной лингвистикой, лишает почвы любые проявления духовного саморабства, духовного оцепенения перед знаковым продуктом собственного изготовления, позволяет критически подойти к анализу знаковой стороны человеческого и социального бытия.
Знаковое рабство, знаковый фетишизм по многим существенным причинам всегда входили в состав социальной сущности человека: знак всегда был вечным, а человек смертным, социальность всегда опиралась на бессмертный знак, способный фиксировать и транслировать в смене поколений составляющие социальной структуры, всегда видела в человеке лишь временного носителя связанной в знаке социальной функции. Даже когда отношение знак-человек лишалось ореола таинственности и святости, знак продолжал оставаться бессмертным знаком, а человек - человеком. В 403 г. до н.э. Народное собрание Афин так фиксировало эту ситуацию: "Неписаным законом властям не пользоваться ни в коем случае. Ни одному постановлению ни Совета, ни народа не иметь большей силы, чем закон" (Андокид, О мистериях, 85).
Лишь новое время с появлением опытной науки начало критику знакового фетишизма как такового, но критику одностороннюю, для "избранных", в которой само творчество рассматривалось как удел немногих "гениев", "всемирно-исторических личностей". Полученный современной лингвистикой результат просто и убедительно показывает, что творчество, изменение знаковых структур, такая же общечеловеческая функция, как и многое другое: любой способный к речи, а речью владеют все, "приговорен" тем самым к творчеству, либо творит, либо молчит. Творческую способность приходится рассматривать как наличное, данное, внеисторическое, поскольку с речью мы встречаемся на всех этапах общественного развития, а конкретные формы и выявления творчества связывать не с физиологией нервной деятельности, не с биологией, а с социализацией продукта творчества по правилам априорных систем входа. Иными словами, проблема творчества не столько проблема его генезиса, сколько проблема его освобождения. Физики бьются над обузданием плазмы, выдумывают для нее ловушки, стабилизаторы, преобразователи. В случае с творчеством дело обстоит прямо противоположным образом. Социальность, как нечто фиксируемое в знаке и транслируемое с помощью знака в последовательной смене поколений, давно использует ловушки, стабилизаторы, системы социализации творческого продукта индивидов, их отчуждения в общественное достояние. В свете новых представлений о языке задача исследования истории мысли, а с нею и задача историке-философского исследования состоит, видимо, не столько в прослеживании путей от животного рефлекса к человеческой мысли по внутренним линиям саморазвития, сколько в исследовании способов социализации мысли, в анализе априоризма систем входа. Что человек homo sapiens, следует принять на правах посылки, не требующей обоснований, тогда присущие той или иной исторической эпохе, тому или иному типу культуры формы и способы мысли определятся через системы входа.
Открытие лингвистикой текста, который на правах результата, исходного и конечного пункта общения образует социальный полюс "формальной вставки" Таубе между неформальным началом (индивид-творец) и неформальным концом (социализированный продукт группового, коллективного творчества), позволяет по крайней мере в качестве одной из задач историко-философского исследования выдвинуть задачу исследования априоризма систем входа или, что то же, типологии текста.
2. ИСТОРИЯ ЯЗЫКА И ИСТОРИЯ ФИЛОСОФИИ
Если под философией понимается тот специфический философский "текст", который со времен Платона и Аристотеля приобрел очевидные черты преемственности, опоры на предшественников, то совершенно очевидно, что история философии и история языка - вещи несравнимые: язык заведомо старше, его мы обнаруживаем на любом этапе общественного развития, тогда как философия, особенно в привычной для нас всеобще-универсальной форме, - явление сравнительно недавнее и, видимо, присущее лишь европейской культурной традиции, берущей свое начало от бурных событий XIV-IX вв. до н.э. в бассейне Эгейского моря.