Шрифт:
Наконец, как обычно, около шести часов вечера во двор госпиталя на подводе въехал мельник, чтобы отвезти дочь-лаборантку и русского доктора в село. Но на этот раз он остановился не у входа в госпиталь, а вблизи от дверей сарая-морга и, повесив торбы с овсом на морды коней, тотчас же начал озабоченно осматривать колеса повозки, смазывать их. У одного из них старик возился особенно долго, приподымая край повозки и постукивая молотком по чеке. Это и было условным сигналом для летчика. Улучив момент, мельник подбросил в сарай брюки и телогрейку…
Погасив свет и приподняв тяжелую черную бумагу светомаскировки, Антонина Ивановна прильнула к окну и пристально всматривалась в глубь двора. Но вечерние сумерки скрывали происходящее у сарая-морга, и она скорее угадывала, чем видела повозку. Это ее и успокаивало, и волновало. «Значит, никто отсюда ничего не увидит… — думала она. — Но почему же так долго отец не подъезжает, как условились, к выходу?!»
Тем временем летчик быстро оделся и благополучно переправился из своего убежища в повозку. Старик уложил его на овчинный кожух, накрыл рогожей и, завалив сверху сеном, неторопливо подъехал к выходу.
Вскоре повозка с восседавшими на ней доктором, лаборанткой и ездовым-мельником выехала со двора госпиталя. Благополучно миновали они пропускной пункт на окраине, проехали еще несколько километров и только тогда остановились, чтобы наконец-то позволить летчику подняться.
Не верилось человеку, что он жив и на воле! Запрокинув голову, он несколько секунд всматривался в звездное небо и глубоко вдыхал степной воздух, а затем, словно опомнившись, бросился обнимать и благодарить доктора, лаборантку, ездового.
— Хогошо, хогошо! Все это потом! Успеете, — скрывая волнение, сердито пробурчал Морозов. — Поехали. Нас ждут.
В условленном месте встретились со связным — дедом Игнатом.
— Сдаю вам человека в полном здгавии, — деловито произнес Морозов, — а вас пгошу быстгее вегнуться. Завтга утгом еду к девушкам. Не исключено, что будут новости, о котогых понадобится сгочно сообщить Петровичу. Так что, не задерживайтесь.
Морозов уехал, так и не дав летчику выразить переполнявшее его чувство благодарности этим самоотверженным советским людям. Зато по прибытии в партизанский лагерь он излил душу, поведав людям и о своих мытарствах, и, главное, о людях, дважды вырвавших его из рук фашистских убийц.
— Человек он необыкновенный! — восторженно рассказывал летчик обступившим его партизанам. — И ведь как искусно прикидывается верным прислужником фашистов! Долгое время и я считал его стервецом. Началось это с первой же встречи с ним. Привезли меня в госпиталь, уложили в коридоре на какой-то замызганный детский матрасик. На следующий день появились немецкие врачи, брезгливо, не прикасаясь руками, оглядели меня. Вдруг один из них картавя, но на чистом русском языке сделал замечание старушке-нянечке:
— Матрац освободите. Их не хватает для раненых немцев. И запомните это раз и навсегда!..
— Неужели, думаю, это наш так выслуживается перед фашистами? Матрасик, конечно, тут же забрали, вместо него подостлали рваную рогожку. Я и на матрасике-то места не находил от боли, а тут и вовсе никак не прилажусь… Проклял я тогда этого русского доктора. Во время обходов подойдет, бывало, в глаза не взглянет, проверит пульс, редко когда спросит, болит ли рана, да н то таким враждебным тоном, что и отвечать нет охоты. Однажды мне не дали на ночь снотворное. На другой день тоже. А рана еще болела так, что за обе ночи и часу не проспал. Решился я тогда попросить его, как-никак, думаю, человек он все же… Но куда там! Оборвал на полуслове: «Вас никто не спрашивает. Здесь не санаторий!» Ну, думаю, фашист законченный! Ему ничего не стоит и своего отправить на тот свет…
Спустя несколько дней мне стало худо по-настоящему. Гляжу, примчался он, срочно отправил меня в операционную, сам же обработал рану, на перевязку дал настоящий стерильный бинт. Военнопленным это не положено. Что ж, думаю, вроде человек он все же… Решился я тогда усовестить его, поговорить начистоту. Все равно, думаю, крышка мне тут. А он и слушать не хочет. Грубо обрывает, задирается. Кто, говорит, дал вам право лезть в чужую душу? У меня, говорит, есть своя голова на плечах и свои принципы и прочее такое. Тут я не выдержал, сказал ему что-то резкое, обозвал самодуром и так далее. А он уставился в упор, выслушал все, да как резанет. «Я не бываю любезен, зато бываю полезен. А вам рекомендую помалкивать!» Прошло еще некоторое время, стал я выкарабкиваться. Появилась надежда попасть в лагерь военнопленных, а там, глядишь, и бежать, может, удастся… Вдруг заявилась целая орава немецких врачей. С ними и русский доктор, конечно. Осматривать меня не стали, а лишь перекинулись промеж себя несколькими словами и пошли дальше. Лежу я н не знаю, что думать. А вечером подходит русский доктор. В ту ночь он дежурил. Посмотрел на меня так, будто в первый раз увидел, прослушал почему-то сердце и спрашивает:
— Нервы у вас крепкие?
— Что было ответить? Ничего, — говорю, — еще хватит, чтобы воздать кой-кому по заслугам…
Он покосился и снова принялся прослушивать сердце, легкие, помял живот и, ничего не сказав, ушел. А ночью, когда все угомонились, пришел снова и молча сделал укол. Наверное, подумал я, что-нибудь болеутоляющее. Но не прошло и нескольких минут, как стало мне плохо: сердце колотится все сильней и сильней, перед глазами разноцветные круги поплыли, дышать стало нечем. Никак, думаю, сознание теряю? Хотел закричать, но не тут-то было… Язык онемел! Все, решил я. Стервец все-таки доканал меня!