Шрифт:
— Войну не Бог начинает, — не выдержал в очередной раз Алексей.
— Ну так понятно, что не он, а закончить чего ж? Кишка тонка?
— Вам, наверное, товарищ капитан, не понять, но Господь наделил свое главное творение высшей свободой. Свободой выбора. Если бы этого дара не было, мы были бы роботами. Он ведь не просит вас ходить и бить поклоны перед иконами. Не просит?
— Вот спасибо ему за доброту и тебе, однофамилец ты его. Наделал добра! Половина — уроды! Готовы друг другу глотки перегрызть! Свободные люди, нечего сказать. А еще это... Землетрясения, цунами, что там еще, чтоб наказать-то нас грешных! Смыл пару городов — нормально. День седьмой, можно отдыхать.
— Бог никого не наказывает. Человек наказывает себя сам.
— Ага, это по тебе, Добромыслов, видно.
— Оскорблять-то не надо, господин капитан, — натянулся струной Антон, но тут же на его руку сверху легла рука Алексея: мол, не кипятись, и тому сразу вспомнилось про свиней и бисер.
— А в церковь пришел, там тебя старухи научат, какое ты говно, а священник скажет, сколько надо денег, чтобы ты исправился.
— Где вы видели таких священников?
— А то они на «мерседесах» не ездят?!
— У моего отца нет машины, — вспомнил вдруг Алексей.
— Ну, значит, он плохо поклоны бьет, а то, может, мало народу обманул.
Антон, было, хотел уже подняться, но Алексей его опередил.
— Священники тоже люди. Вас же не смущает, что у нас прапорщики на «тойотах», а офицеры на велосипедах.
— Прапорщики от имени Бога не лопочут. А воруют по-тихому и увольняются по-быстрому. Вот ты скажи, Добромыслов, моральные уроды, убийцы, насильники тоже по образу и подобию Божьему созданы?
Тут не выдержал Антон и вставил:
— Нет, они, как и вы, товарищ капитан, от обезьян.
Алексей растерянно глянул на товарища, не успев изложить рассказ о покаявшемся разбойнике, которому Господь с Креста сказал: «ныне же будешь со Мною в раю». Было уже поздно.
— Ты че щас сказал? — вздыбился Рыбаков, и, пожалуй, началась бы драка, но дверь кунга открылась и в табачный туман заглянула Лена.
— О! — обрадовалась она. — Комбат в уазике с замполитом, а ротные, значит, в его штабе хозяйничают? В гости пустите?
— Ну вот, Снегурочка уже есть, — обрадовался Гарифуллин, и разговор сам собой перешел в другое русло...
Рыбакова Алексей увидит позже живым, но сказать ему уже ничего не сможет. Рыбаков тоже промолчит. Из этого ада Рыбаков вышел...
Больше года Добромыслов будет мотаться по госпиталям, где медперсонал от санитарки до академических светил станет учить его говорить. Но — безрезультатно. И, в конце концов, Алексей начнет понимать речь других людей, хотя, по всей видимости, не обычным способом декодирования, описанным в классических учебниках о работе головного мозга, а, скорее, на уровне телепатии, воспринимая речь не потоком, а цельным, оформленным в некий единый сгусток, смыслом. Потому немой старлей станет с интересом слушать рассказы раненых, из тех, кому придется повторить путь его части и второй и третий раз, словно первого и не было. Бесконечные исповеди солдат, сержантов, офицеров сделают его лучшим психотерапевтом, потому что неумеющий говорить, умеет слушать. Впитывая невольно чужие страдания, он начнет забывать собственную боль.
* * *
Петрович очнулся через пару часов в липком поту. Вроде стало легче, но донимала духота в доме. Вчера он не обратил внимания на затхлые, застарелые запахи остановившейся жизни, но как только болезнь чуть отступила, они стали невыносимы. Добрым словом вспомнил Лиду, которая перевернула бы весь дом вверх дном, чтобы было свежо и чисто. Да и у Тони раньше такого не было. Что-то в ней сломалось, как во всей этой аномальной зоне. Лида говорила: «Один раз привыкнешь к беспорядку — и это уже навсегда»... От мыслей таких очень захотелось домой — в идеально чистую и отглаженную постель, а еще бы — оладушек со сметанкой... «Надо ехать, катить-крутить», — где-то в затылке бренчала, как гайка в жестяной банке, навязчивая мысль. Она и вытолкнула Петровича в очередной раз на улицу, где он плюхнулся от слабости на покосившуюся, черную от дождей и времени скамейку у ворот. «О! Можно и старость встречать... На завалинке...», — горько ухмыльнулся своей квелости Петрович. «Баньку бы...». Петровича передернуло от ощущения пропотевшей одежды.
Солнце замерло в зените, точно размышляя, катиться ли на Запад или обратно, и от чувства остановившегося времени в коммуне имени Гамлета или Шекспира грудь защемило так, что захотелось либо умереть на этой скамейке и стать грустной рябиной в заброшенном палисаднике, либо прыгнуть в кабину и вдавить педаль газа в полик.
— Древнерусская тоска, — вслух определил Петрович, но сам не до конца понял собственное определение.
С дороги на въезде в поселок он услышал гул моторов и с интересом посмотрел в ту сторону. Неужели сюда кто-то еще заезжает? Минуту назад казалось, что это фантастическая зона, живущая по каким-то своим, особым законам, и путник, попадая сюда, не будучи ограничен в перемещении, начинает томительно искать то ли выход, то ли собственную память, которая в этом разреженном времени порождает щемящие приступы ностальгии, предмет коей находится в ворохе черно-белых фотографий или мимолетном ощущении вечности, постигшем человека во время созерцания где-нибудь на берегу тихой реки, на обочине пустынной дороги, или на крыше собственного дома, когда он беззаботно смотрел на небо.
Но... Никакой метафизики! Побеждающий материализм современности выкатил на проселок в образе двух черных внедорожников, в которых Петрович еще издали узнал престижные «Land Rover».
— Не хило, катить-мутить, — определил Петрович.
Пропылив до Васиного дома, они притормозили. В первом опустилось тонированное стекло и высунулась чернявая голова.
— Че отдыхаешь, а? — спросила голова. — Гамлет разрешил?
— А я у него не спрашивал, — честно признался Петрович.
— «Газель» чья? Твоя? — продолжала опрос голова.