Шрифт:
— Надо, — коротко ответил Сергей.
Он еще не совсем понял, для чего; не успел еще прочитать эту мысль на темной поверхности воды, но чувствовал вселяемую в него “уверенность”, что это будет самый болезненный удар Ему, Тому, над Которым он и хотел одержать здесь верх... Если бы он нашел в себе силы подойти, к большой иконе справа от Царских врат, если бы внимательно посмотрел на ясный лик Спасителя, то возможно увидел бы в Его вмещающих вселенную пречистых очах любовь, сострадание и великое желание помочь... Может быть тогда опустилась бы его совершающая святотатство рука? Может быть открылся бы перед ним великий обман темной воды, и он осознал бы старую истину, что Бог поругаем не бывает; что плюнуть в небо и попасть в цель можно лишь в воображении — на деле же плевок всегда возвратится к своему автору. Может быть... Но он не подошел. Его трясущиеся руки укладывали в рюкзак священный сосуд, во время Евхаристии вмещающий в себя Невместимое — то, пред чем преклонял колена весь мир — Тело и Кровь Христовы...
Больше он ничего в свой рюкзак и не клал. Лишь Сема переложил туда что-то от своего груза. Они покинули храм и без хлопот добрались на “Беларусе” до дома Семиного брата. Прежде в кустах за деревней спрятали рюкзаки. Погода была сухая, и никаких следов не осталось, а они ловко разыграли пьянку до потери сознания. Так им все и сошло, без малейших на них подозрений...
И без всякой, впрочем, пользы: все, что они взяли, не представляло художественной или антикварной ценности, и поэтому не имело сколько-нибудь значительной продажной цены. Узнал об этом Сергей спустя несколько месяцев, когда приехал во Псков. Пока же они укрыли краденое на чердаке тети-Дуниного дома.
После всего случившегося они почти перестали встречаться. Семе вдруг до тошноты стало стыдно своего поступка. Неожиданно проснулась совесть, и множественные, обвиняющие его мысли совершенно не давали покоя. “Зачем? — терзался он. — Зачем я это сделал?” Каждый раз он просыпался с тайной надеждой, что это был лишь сон. Увы...
А Сергей совсем не чувствовал себя победителем. Иногда он как бы раздваивался и смотрел на себя из темной глубины, видя полную свою мерзость и никчемность. Испытывая к себе лишь презрение, он протягивал состоящую из темноводной субстанции руку, хватал свое жалкое тело и тащил на суд и расправу... Ему вдруг резко опротивела деревня с ее запахом навоза и парного молока; МТС со всеми, будь они неладны, МТЗ, ЮМЗ, Т-150 и прочим металлоломом. Вскоре, к тому же, он остался без друга: Сема отправился исполнять свой гражданский долг.
Еще полгода кое-как протянул Сергей на харчах тети Дуни, а весной уехал-таки во Псков, чтобы никогда уже более сюда не вернуться. Его провожали всем семейством: братья несли тяжелый рюкзак, а всплакнувшая вдруг тетя Дуня сунула ему сверток с пирожками.
— Ты побудь и приезжай, — говорила, всхлипывая, — мы уж попривыкли к тебе.
Сергей в ответ промолчал и отвел глаза.
— А в рюкзаке у тебя что такое? — проявляли неуместный интерес брательники.
— Сюрпризы из дерева для родных, — нашелся что ответить Сергей.
В рюкзаке лежала часть украденных икон, тех, которые он отобрал, посчитав лучшими. Остальные остались пылиться на чердаке дома тети Дуни, чтобы стать большим сюрпризом для того, кто однажды их обнаружит.
Город совсем не изменился за прошедшие три года, а может быть Сергей просто не запомнил, каким его оставил. Но вокзал, безспорно, был все тот же, возможно чуть подбелен и подкрашен; тот же сквер у вокзальной площади, пивной ларек, с липким от пролитого пива асфальтом у входа. А прямо, как и прежде, утекала улица героя Гражданской войны Фабрициуса — это как раз в сторону его дома. Можно и на автобусе, но лучше пешком — все-таки три года!
Рюкзак он оставил в автоматической камере хранения на вокзале: мало ли что дома? А дома действительно ничего хорошего его не ожидало. Мать уже три месяца находилась в психиатрической больнице в Богданово, что на Кривой версте. “Крыша поехала, — пуская кровавые пузыри, прохрипел отец, — на вторую ходку уже пошла, едва ли вернется”. Отец еще более высох и почернел лицом. Был он теперь значительно тщедушнее Сергея. Видимо, понимая свое незавидное нынче положение, он сразу стал заискивать перед сыном, окрепшим, в отличие от него, на здоровом деревенском рационе.
— А ты, Серега, заматерел, спуску, видно, никому не даешь, а? Давай-ка, сын, это дело обмоем, родные мы или как?
— Или как, — буркнул Сергей и пошел по старым знакомым проводить рекогносцировку...
Через две недели он совершил первую в своей жизни коммерческую сделку: продал содержимое некоему официанту из ресторана “Аврора”. За все оптом получил двести пятьдесят рублей. Не забогатеешь, как говорится... А суровая расплата, между тем, ему еще предстояла.
Вскоре он устроился на работу в ДПМК, но через восемь месяцев уволился по собственному желанию (и настоянию отдела кадров — за прогулы). В следующий раз, из МПМК-4, он уже был уволен по статье. И пошла-поехала карусель: за неполных два года он сменил пять мест работы... “Вернулся на круги своя”, — сказал про него кто-то из дворовых пенсионеров, в том, наверное, смысле, что наконец-то оправдал всеобщие ожидания и подкатился поближе к своей семейной яблоне, от которой далеко падать не след. Попросту говоря, — стал пить, как было принято в их семействе.
Сергей так и не съездил навестить мать, и она, как предсказывал отец, по не совсем понятной причине умерла в больнице. Но время для него вдруг неимоверно ускорило свой бег, так, что дни, недели, месяцы сгорали, как полешки в топке маневрового паровоза. Начался “вокзальный” период его жизни...
Завершались восмидесятые. На некоторое время вокзал превратился в центр жизни городского “дна”. “Народ” хотел красивой жизни, о которой успел подсмотреть сквозь прорвавшийся полог “железной” завесы. Это было мечтание во сне, в процессе которого разум рождал чудовищ. Вокзальный суррогат “красивой жизни” и был одним из таких монстров.