Шрифт:
Иногда мы ездили вместе к этим старым знакомым Грэса — генералу Смолину [74] и его жене, живущим и поныне на Таити в маленьком, но хорошо спрятанном от дороги домике в глубине большого сада. Мы читали стихи, мы искали общих знакомых, разбросанных по всем странам света, копались в старых русских книгах и журналах, заполнявших полки Смолиных. Иннокентий Семенович сам не был чужд перу, вернее, дребезжащей, много раз чиненной машинке, которой он даже посвятил одно из своих стихотворений. Ему есть о чем рассказать. Это не только райское прошлое Таити, но еще дальше — Сибирь, Маньчжурия… Внезапно здесь, среди пронизанного лучами солнца тропического сада, вырастал далекий снежный и порою страшный мир воспоминаний: тигр, схвативший китайца прямо на ходу поезда, медведь, приходивший в церковь погреться, и люди, зачастую пострашнее тигров и медведей…
74
Смолин Иннокентий Семенович (1 января 1884, Якутск - февраль 1973, Таити) — офицер. Окончил Иркутское юнкерское училище (1905). Участник Русско-японской и Первой мировой войн; подполковник, кавалер георгиевского оружия и командир 3-го Финляндского стрелкового полка. В Гражданскую войну командир 2-го Сибирского стрелкового полка, генерал-майор колчаковского производства и генерал-лейтенант семеновского производства. Жил в Шанхае (1932-1939) Служил в Международном сберегательном обществе (ISS) и работал домоуправом В последние годы писал воспоминания о Первой мировой и Гражданской войнах, надеясь передать их в архив (местонахождение рукописей не установлено). Жена — биографические данные не установлены.
Для этих поездок Грэс и я встречались в городе, в Папэ-Этэ. Потом Грэс непременно пересаживался в мой автомобиль, чтобы управляла я, а не он, что меня всегда очень приятно удивляло, так как мужчины редко доверяют женщинам руль вообще, а мне — в особенности. Мой муж ни за что бы не сел в автомобиль, которым бы управляла я, и если бы недобрый гений «Авоська», которого я всегда приглашаю на почетное место рядом с собой, я бы тоже далеко не уехала.
Помню, Грэс искренне сожалел, когда выяснилось, что мы должны уезжать.
– Вот тебе и раз… Да как вообще можно уехать с Таити? — И он сделал широкий жест рукой, включая в него и море, и небо, и кокосовые рощи.
– Конечно мне жаль расставаться со всем этим… А особенно с друзьями, — ответила я, и, стараясь себя подбодрить, добавила: — Ну, насчет ваших пальм… Все же и северные деревья хороши. Я все же больше люблю ели и березы… вот.
– Ну да… облетят ваши березы и будут торчать полгода уныло голые палочки… Только на березовую кашу и годятся. Да что и говорить. — И Грэс опять повернулся в профиль и махнул рукой. Может быть, и он уговаривал себя не скучать о березах?..
Я замолчала.
Но уехать все-таки пришлось. В один из сентябрьских дней я поднялась по знакомому трапу. Грэс был среди провожающих Он рано ушел, наверное, не хотел управлять автомобилем в темноте. Или ушел от шума — он его всегда избегал.
– Пишите мне просто: «Грэс, Таити», — обронил он на прощание.
Увешанная до ушей тяжелыми ожерельями из ракушек, с распухшими от слез красными глазами, я проводила его до лестницы. Я видела его опять сквозь туман. Но может быть, это был туман прощания с Таити… Я не думала, что, спустившись на берег, он ждал, что я обернусь. Об этом я узнала позже, из его письма, помеченного на обратной стороне упрямо кратким адресом: «Грэс, Таити». Это не было кокетством, бравадой известностью. Это была все та же влюбленность в те времена, когда на Таити все знали друг друга. Даже я еще застала время, когда можно было снять телефонную трубку и сказать: “Дай-ка мне, пожалуйста (таитяне все говорят на «ты»), этого самого, ну, знаешь, с усами, у которого лошади… Я забыла фамилию…” И, представьте, соединяли с тем самым, с усами. И мне было очень грустно, когда однажды в ответ на такую же просьбу мне твердо сказали:
– Номер, пожалуйста.
– Да я не знаю… — привычно затянула я.
– А я тем более, — сухо ответила телефонистка и повесила трубку.
И я окончательно поняла, что новая эпоха уже началась. А потом вообще Таити в телефонном отношении стал как все прочие почтенные острова мира.
Прошлым летом у нас в Париже гостила наша приятельница-таитянка. Вернувшись домой, она передала от меня Грэсу скромный подарок — русский деревянный стаканчик для его кистей — на память о нашей предполагавшейся совместной поездке в Киев, а также обещание написать позже. Но письма я отправить не успела. Возвращаясь к себе, уже заворачивая в свой хорошенький домик на краю дороги, Грэс столкнулся с проносившимся мимо автомобилем Он умер в госпитале, в сентябре, ровно через год после того вечера, как мы попрощались на пароходе.
Я никогда не была на кладбище на Таити. Никто из моих знакомых не был похоронен там. Теперь, если я когда-нибудь и вернусь, я вернусь не только к лагуне — по дороге, до или после купания, я зайду на кладбище. Послушать, как с тихим шелестом будут осыпаться цветы франжипанье на могилу, где покоится этот верный рыцарь Искусства, влюбленный в Таити. Рыцарь, который убежал от цивилизации. И которого она все же настигла. И убила.
Выставка Шагала в Париже
…Да никуда выставка не шагала, это художник Шагал. И не художник шагал, а художник Шагал. Понимаешь? С большой буквы. Это его так зовут. Он у вас там не очень известен, вероятно, потому, что он, кажется, нелегальным порядком вывез свой талант за границу. И кроме того, манера, в которой он этот талант проявляет, совершенно не подходит для формирования сознания трудовой массы. Да он вообще и никакому сознанию не подходит. Его нужно смотреть наполовину потеряв сознание. Коровы у него, и бараны, и люди, и скрипки — все вверх тормашками по воздуху летает, преодолевая все установленные наукой законы притяжения и другие прочные устои. Это даже несправедливо – показывать такое человеку после честного трудового дня, когда он нуждается в отдыхе для дальнейшей деятельности, а не в том, чтобы стоять и угадывать, почему же все эти знакомые предметы передвигаются без всякого порядка и назначения.
Да и рисунок у него небрежный: маленький Шурка в классе рисования лучше нарисует.
Здесь-то, за границей, он очень знаменит и даже расписал весь потолок Парижской оперы. Но и здесь он понятен, вероятно, только узким специалистам и привилегированному классу. Остальные смотрят на его картины как бараны, которых он так часто воспроизводит, и ничего не понимают. Или как ослы. Вот я, например, стояла перед одной картиной, стараясь разобрать, в чем дело… Вижу, мается рядом со мной женщина и все оглядывается сиротливо на меня, словно стараясь угадать на моем лице хоть какое-то просветление, которым и она бы могла руководствоваться. Стоило мне посмотреть на нее сочувственно, как она тотчас ко мне и обратилась: