Шрифт:
— Ничего, — сказала она тихо, — Вера помолилась, а Марья у нее прощенья попросила… и Вера ничего.
— То есть не Марья у Веры, а Вера у Марьи.
— Именно Марья у Веры, — с легкой досадой отвечала тетушка, — какой ты, Степа, странный… Ведь Марья же наврала. Она ж рук не помыла. Нельзя же всякое вранье терпеть.
Степан Андреевич уже не возражал. К вечернему чаю Вера вышла, как всегда, величавая, улыбаясь слегка насмешливо.
— А вы, Степа, в самом деле большевик, — сказала она, садясь за стол. — Вот попробуйте кавуна.
Степан Андреевич ел кавун и молчал. Он решительно не ощущал себя, потерял, так сказать, точку касания с миром, иначе говоря: утратил вдруг совершенно классовое самосознание.
XIII. Шутка Амура. Страх
Степан Андреевич решил уезжать в Москву.
Он сидел на террасе с тетушкой Екатериной Сергеевной и лениво пережевывал разговор о поездах.
— Дьякон уверяет, — говорила тетушка, — что поезда ходят по средам и по пятницам, а Марьи Ниловны племянница говорила, что по вторникам и субботам… А Розенбах сказал вчера, будто по воскресеньям и четвергам.
— А Быковский что говорит?
— Быковскому все равно, он тебя хоть сейчас повезет.
— Ну, а расписания разве нет?
— Откуда же расписание. На станцию ехать, так это двенадцать верст.
— Как-нибудь уеду.
В это время через террасу прошла, слегка поклонившись Екатерине Сергеевне, маленькая, худенькая, очень хорошенькая евреечка.
— Это кто же такая? — спросил Степан Андреевич, проводив ее любопытным взглядом.
— Верина заказчица — жидовка. Помнишь, ты ей платье носил…
— А…
Степан Андреевич вздрогнул. «Вот она какая».
— Знаете, — сказал он вдруг, — я сейчас, только за папиросами сбегаю.
— Много куришь. Вредно. Никотин.
— Ничего.
Он быстро сбежал в сад, вышел за ворота и погнался за еврейкой.
Она медленно шла по кирпичному тротуару, и издали уже можно было заметить, какие стройные у нее ножки.
Услыхав быстрые шаги преследователя, она оглянулась, сразу смущенно съежилась и продолжала идти, но уже с таким видом, словно ожидала пули в спину.
— Мы, кажется, с вами немножко знакомы, — приветливо и даже сладко сказал Степан Андреевич. — Или я, быть может, ошибаюсь?
Она исподлобья поглядела на него пудовым взглядом.
— Нет, вы не ошибаетесь.
— Это вы мне писали?
— Да… это я вам писала.
— Я был бы очень счастлив возобновить с вами знакомство.
Еврейка покачала головой.
— Когда я вам писала, я была как газель. Я только скакала и прыгала и влюблялась в интересных людей…
— Вы и теперь очень похожи на газель.
— Нет, я теперь мертвая. Когда у человека несчастье, он не может любить.
— Какое же у вас несчастье?..
— Это вам не надо вовсе знать.
— А по-моему, в несчастье-то и любить… Любовь утешает…
Еврейка ничего не ответила и продолжала идти. Степан Андреевич почувствовал в себе приятное закипание страсти.
— Мы бы с вами сумели забыть всякое несчастье.
— Мое несчастье нельзя забыть.
— Во всяком случае, — вкрадчиво и настойчиво сказал Степан Андреевич, — я вас буду ждать сегодня вечером в нижней части сада. Часов в одиннадцать. Хорошо?
Она еще больше съежилась и пошла торопливо. Степан Андреевич поклонился и повернул обратно. «Эта стоит попадьи, — думал он. — Да. Я еще молод. Поживем. Поживем».
Вечер выдался ясный, но очень холодный, и Степан Андреевич, стоя во мраке у забора, мерз, хотя был в пальто, накинутом прямо на рубашку.
Его пробирала мелкая дрожь, он зевал от холода и злился, полагая, что пришел напрасно. Он боялся простудиться.
Однако хрустнули ветки, и темная тень приблизилась к нему.
— О, какое счастье, что вы пришли! — пробормотал он, трясясь, как в лихорадке.
Она взяла его за руки и его поразило, до чего ее руки были горячи.
— Это позор, — прошептала она и, прислонившись лбом к яблоне, тихо заплакала.
— Полно! Полно! — бормотал он. — Разве можно плакать в такие мгновения!