Шрифт:
А рабочие ответили ему дружными криками: «Хотим хлеба!», «Требуем освободить наших делегатов!», «Долой осадное положение!». Так и ушел он ни с чем. Под вечер мороз усилился, мы разложили костры. А сирена все гудела. Полиция и войска не предпринимали решительных действий. Мы потом только узнали: они, оказывается, думали, что у нас есть оружие, потому мы и ведем себя так смело. Поздно ночью жандармы поломали забор и тоже разожгли костры… А напротив, у остановки, в бодеге «Ла Марица» пьянствовали офицеры. Ночью полицейские и войска с пулеметами прошли через проем в заборе и заняли здание администрации… На рассвете тот полковник, что командовал войсками, приказал бастующим «в пять минут очистить территорию мастерских!» В толпе рабочих раздался смех… И не только потому, что за пять минут выйти через узкую проходную могут всего-навсего несколько сот человек, можно было подумать, что мы сутки простояли на морозе, дожидаясь его приказа! В ответ мы дружно стали скандировать: «Требуем хлеба!», «Наши дети голодают!». А в это время жандармов поили вином. Нализались и полицейские… Уставшие и озябшие за ночь, они быстро опьянели.
Так и не дождавшись нашего ответа, полковник отдал приказ: «В наступление!»…
Раздались выстрелы… Затрещали пулеметы… Возле главных ворот пулеметной очередью был скошен весь стачечный пикет, отказавшийся пропустить во двор полицию и войска…
Сирена ревела… А мы защищались чем только могли. Были пущены в ход молотки, железные прутья, гаечные ключи, насосы с кипятком… В общем, наших много полегло. А когда вдруг сирена замолкла, стало страшно, казалось, что сердце остановилось. Василия Роайта, который все еще держал рычаг сирены, всего изрешетили, но он и мертвый не выпустил его из рук. Ну вот, кого не убили, не ранили, тех арестовали.
— Ну, а потом… Что было потом?..
— Что могло быть? Всю ночь грузовики увозили трупы расстрелянных рабочих… Правительство даже не разрешило семьям хоронить их, прямо доставляли тела в крематорий и сжигали… Хотели скрыть свое преступление… Долгое время люди продолжали ходить по тюрьмам, полицейским участкам, трибуналам и разыскивать своих мужей, отцов, братьев, сыновей.
Когда Илиеску замолк, Томов спросил:
— А вам тогда… удалось скрыться?..
— Нет… Меня тоже арестовали. Но я легко отделался, всего три года отсидел. За это время многое понял. А теперь, как видите, уже третий год на свободе.
Оба молча курили, прислушиваясь к стуку колес… Поезд шел по мосту, внизу мигали красные огоньки бакенов. Показалась луна. Серебристой зыбью на миг блеснули воды Дуная. Но Илья ничего не видел… Он переживал рассказанное Илиеску…
— Суд был?
— Был… Но не сразу. Почти пять месяцев длилось следствие. Сначала хотели судить в Бухаресте, а потом передумали и перевезли в Крайову, подальше от рабочих. Избивали нас сильно… Многие не выдержали, умерли до суда в тюрьме. Суд учинили по всем правилам, даже свидетелей привезли: полковника того самого, что распорядился стрелять в нас, и префекта бухарестской полиции Габриэля Маринеску… Не обошлось, конечно, и без предателей от социал-демократов…
Томов перебил:
— Социал-демократы? Почему же они предатели?
— Почему… Когда-то они сами работали у станков. А потом, кого в профсоюзные лидеры выбрали, кто мастером стал. Их купили потихоньку…
— Как купили? — переспросил Илья.
_ Очень просто. Высокими окладами, теплыми квартирами, а они разжирели, и стало им, конечно, не до борьбы… А хозяевам выгодно, когда в рабочих организациях сидят их слуги… На словах они прикидываются, что стоят за интересы рабочих, а на деле защищают хозяев. Вот оттого они и предатели…
— И они тогда на суде выступали против вас? — спросил Томов.
— Конечно… Вместе с господами и тем же префектом полиции требовали «самых жестоких наказаний»!.. Особенно они бесились, что законы страны не предусматривают смертной казни за такое нарушение порядка. Все это они, конечно, не говорили прямо, а виляли. Ораторствовать они мастера, черта заговорят… Но Василиу-Дева дал им жару… Он прямо заявил на суде, что преступниками являются не рабочие, которые требовали от генеральной дирекции железных дорог выполнения обещаний, а правительство Вайда-Маниу, приказавшее расстреливать безоружных рабочих-железнодорожников. Помню, как у нас настроение поднялось. Были ведь и такие, что поверили басням социал-демократов о бесполезности борьбы с буржуазией, потеряли веру в свои силы.
— А вы, господин Захария, не потеряли веру?
— Нет, Илие, не потерял. Человек, у которого нет ничего, кроме рабства, не должен терять веру в рабочий кулак.
Илиеску замолчал. Молчал и Томов.
Мимо мелькали домики какого-то селения, потом пошли поля. Томов думал о Василиу-Дева. Он никогда его не видел, но был уверен, что узнал бы сразу.
— Он коммунист?
Илиеску, очевидно, понял, кого он имеет в виду.
— Да.
— А вы?
Захария помолчал.
— Сейчас компартия запрещена… Но я своих убеждений не изменил, — ответил он.
Вновь воцарилось молчание. Каждый думал о своем…
Перед Ильей пролетела вся его жизнь: дом, мать, отец, сестренка, лицей, черчеташи, авиация… Вдруг Илью осенило: а ведь его дед — коммунист! Он задумался: почему мать рассказывала ему о своем отце только один раз, когда он болел в детстве корью? Ведь она переживала за него, ездила к нему на свидания, передачи возила из последнего. Одна дорога сколько стоила! Когда он был на каторге, посылки посылала — тоже нелегко приходилось. Но почему же мать больше никогда не говорила о деде? А на все вопросы отвечала одно: «Вырастешь, узнаешь…» Может быть, мать любила деда, а поступки его осуждала?.. Нет, это невозможно! Ведь когда он стал черчеташем, мать плакала, говорила, что он позорит семью… Да и дед не одобрял его. Почему же мать не хотела, чтобы он узнал о жизни деда? Может быть, все в его жизни было бы тогда иначе?