Шрифт:
— «Не шутит больше и Афган, и Ягуар не в мире этом, с улыбкою ушел Аслан, навечно озаренный светом…»
Рыжебородый радостно оскалился. Снова насторожился:
— А что у нас делал?
— К знахарю ездил.
— К колдуну. Он грешник. Писать про него будешь?
— Да.
— А это тебе зачем? Дай сюда. — Потянул на себя камеру. — Не надо здесь фотографировать.
— Я пишу. И снимаю, — упрямо сказал я.
— Вот и снимай. Снимай с себя. А ну!..
Я торопливо снял лямку через голову, он взял камеру на правую ладонь, взвешивая. Перекинул автомат через плечо. Ногтем отдернул крышечку, ловко извлек флешку.
— Держи! — протянул камеру, пустую:
— Мы не воры. — И повторил с нажимом: — Просто не надо здесь ничего фотографировать. Ладно, езжай.
Я залез в такси. «Отпустил», — сказал я, и водитель сорвался с места. Зайнап твердила что-то вполголоса на чеченском. Ама так и костенела всю дорогу. Страх сделал ее еще привлекательнее.
— А я ничего не боюсь, — сказал водитель уже в Грозном, когда приехали. — Аллах захочет и позовет…
Этот таксист был невзрачный паренек в засаленной темной одежде.
— Понравился знахарь? — спросил Умар за ужином. — Говорю вам: все это мракобесие. Хотя в юности я русалку видел. На выселках в Казахстане. Скачу на коне, а баба голая, волосы длинные, седые, сидит на столбе и надо мной хохочет. Я от страха через коня перелетел.
Умар пустился в воспоминания. Мистические истории детства и страшные эпизоды войны переплетались, как бывает в мальчишеских россказнях.
— Отец объяснил мне мои страхи, — сказал Умар. — «Это дрожь твоей мужественности». Чтобы не быть трусом, знаете, чего не надо бояться?
— Воевать? — спросила Ама, а Зайнап вздохнула у плиты, где на этот раз жарила рыбу.
— Иди ты! — беззлобно махнул рукой Умар. — Не надо бояться жить. Мы жили все эти годы так, что каждую минуту ждешь смерти, а привыкли.
— Фотографии жалко, — сказал я.
— Радуйся, что тебя не прибрал, — сказал Умар.
— Конечно! — выдохнула Ама, она выпила, разрумянилась и в своем платочке, ладная, стала походить на матрешку.
В час заката я помогал Умару.
На железной лестнице я передавал ему оконные стекла, тяжелые и скользкие. В них отражался закат и огонь газового факела, пылающего неподалеку. Мы были в подпитии, но не хотели в этом признаваться оба. Стекло выскользнуло из рук хозяина, пронеслось мимо меня и разбилось на бетонном дворике.
— На счастье! — сказал Умар положенное.
Из дома вышла Ама и стала подметать. Она не спросила: «Кто это сделал?». Она вообще ничего не спросила.
Подметая, она на несколько мгновений подняла лицо.
«Как жаль, что мы никогда не станем мужем и женой!» — подумал я, видя, какая она красивая.
«И даже не поцелуемся», — мысленно добавил я.
На войне
После того как в Чечне рыжебородый извлек флешку из камеры, репортаж не взяли в глянцевом журнале. «Без картинок не катит».
По-прежнему не было работы, я обходил издания — предлагал статьи, отказывали. А ведь несколько лет назад, пока я оставался просто писателем, все эти же люди мне радовались и сами уговаривали для них что-нибудь написать.
Тянулись месяцы отказов — из месяца в месяц. Если печатали, в следующий раз испуганно, а то и обиженно сообщали: «Извините, вам у нас нельзя». Позвали на телевидение, пригнали машину под окна, но, когда уже надел ботинки, перезвонили: «Вам у нас не положено». Но — о, бред! — история с приглашением на ТВ и даже машиной, деловито гудящей под окном, повторилась еще два раза! Я уже хохотал. Я говорил: «Лучше проверьте заранее!» — «Ну что вы, все прекрасно, вы желанный гость…» И все повторялось, перезвон, тот же девичий голос, однако отвергающий, суровый, как будто вскрылось, что я преступник…
Как-то накануне дня рождения позвали на официозное радио — поговорить о литературе. «Схожу, да, — подумал я. — Видно, оставили меня в покое, подарок такой». О том, что эфир со мной отменяется, мне сообщили по мобильнику на месте, когда тщетно спрашивал пропуск в окошке.
А потом было лето — и началась настоящая война.
И я полетел на войну. Занял денег у знакомых — и полетел. Не по чьему-то заданию, по своему хотению. Камеры у меня не было, только мобильник.
Сначала я приземлился во Владикавказе, оттуда доехал до Рокского тоннеля.
Возле тоннеля стояла толпа беженцев: женщины и дети, они ждали, куда их отправят дальше.
— Ты туда не езжай, там ад, — говорила женщина с растрепанными волосами. — У нас в деревне одни рыдают, а другие смеются. Я всю ночь в подвале сидела и плакала, а соседка моя, грузинка, рано утром вышла и кричит бодренько: «Молоко! Кому свежее молоко?»
Бодрое молоко было самым горьким воспоминанием осетинки, у которой колени стерлись в мясо, потому что она ползла прочь, прячась за камнями от назойливого снайпера.